Давно ли это было, когда он, слепенький, с белой бородкой, сухими, как седая пыль, волосами, в льняных белых штанах и белой сорочке с завязанным на шее красной тесемкой воротом (седые волосы виднелись на груди), сидел на запечке возле пучка боба и лущил его, складывая в кружку, а Лявонька, уткнувшись ему в подол, выплакивал горькую обиду, что не взяли его в поле, когда ехали за снопами.
«Цыц, мой дорогой, цы-цыц!» — говорил тогда дед, и какой сладостной опорой в детской беде были эти спокойно-ласковые слова старика и прохладная худая рука его на головке...
Хотелось броситься на его могилу и плакать так, как только может плакать душа человека на этом заросшем травой холме.
«Дедунька мой слепенький, чувствуешь ли ты, как я снова ищу твой милый подол, твою ласковую руку и утешение в жизненных неудачах?»
Горло сжалось, и готовы были заплакать глаза. Лявон опустился на землю и прижался к могилке со своей печалью...
***
Умирал дед поздней осенью. Была ночь, все спали, только дед стонал и шептал или думал: «Когда же ты придешь за мной, моя ты смертушка?» И вот наконец пришла она после долгой болезни. Видно, почуял ее... Слез с печки и с полатей — никто не услышал, когда и как. Смог дойти до порога, и еще взялся за щеколду, и даже двери приоткрыл, но тут подкосились ноги, все обвяло, и он осел на порог.
— Тодора! То-до-ра! — слабым голосом кликнул старик тетю Тодору, старшую дочь, которая присматривала за ним перед смертью.
Потом уже, вспоминая ту страшную ночь и заливаясь горькими слезами, Тодора рассказывала, что тогда и собаки на улице подняли тревожный лай.
Соскочила она, разбудила брата с невесткой, подняли умирающего отца, положили на полати, поплакали, лучину вздули и свечку зажгли. Левка проснулся, и, сидя с радостно-важным видом, смотрел малыш на деда и сочувствовал: что желание его исполнено, услышал бог и послал-таки ему смертушку... Дед трижды глубоко вздохнул, вытянулся, рукою свечку сжал, другую с трудом на грудь положил, еще вытянулся, затем в последний раз беззвучно открыл широкий рот и затих.
Так умирал дед. Господи, как же быстро пробежали годы!
Сгнили доски на теремке. И крест тот, высокий, дубовым тяжелый крест, который сбил дядя Михалка, и крест тот уже подгнил; стоит, наклонившись, одна палка, поперечина же валяется в сухой траве под березой. Вырос мох, выросли грибки, труха сыплется.
Живые о живых думают, забывают о кладбище. Только на радуницу приходят к родным могилам и кое-как приводят их в порядок.
Пройдет еще какое-то время, и могилка деда тоже сравняется с землей, а давно ли это было?
До чего же быстротечно время!.. И вот он, Лявон, дедушкин любимец Левочка, пришел сюда, к нему на могилу, измученный жизнью... Прими, дед, внука своего...
***
Здесь, на кладбище, тишина и умиротворение... Сколько их уже здесь лежит, людей, нашедших себе вечный приют, вечное успокоение.
Вечное. Какое ужасное и вместе с тем величественно! спокойное слово... Вечное успокоение...
Лежат старые и молодые, деды и дети, мужчины и женщины. Лежат враги и друзья. Все лежат здесь, под березами, рядом лежат.
Все лежат, много их лежит, вечно... Ночь, день, зима, лето. Лютый мороз скует могилы, занесет их высокими сугробами. И березы в искристой изморози молчаливо, не шелохнувшись, стоят, над ними. Метут метели в полях, завывают тоскливо; на большаке мужицкие сани поскрипывают; продрогший конь трусит, а они лежат... Ни лютой стужи, ни скрипа, ни метели — вечный покой.
Свечереет; во мраке ветер снегом метет, гудит; может, волк поблизости пробежит, завоет и собак на деревне напугает — мертво здесь, на кладбище мертво... Черная ночь.
Повеет теплом; бесчисленными ручейками сбежит в низину снеговая вода, засияет солнышко; лог желтыми и белыми цветами зацветет; с утра придут люди с топорами, заступами, березок молодых из леса принесут и у могил посадят; дерна нарежут, стучать тут будут. Да только глухо в могилах. Не услышат они там этого стука...
А после обеда придут сюда старые, малые, принесут водки, яиц освященных и всякой снеди: пышек, картофельных оладий, яичницу, печеного да вареного — и зашумит, зазвенит роща. Там и сям над свежими холмиками начнут голосить ничком лежащие на них женщины... Поплачут, погорюют, потом успокоятся и примутся за еду... А к вечеру все разойдутся по хатам: и будут там песни и танцы, музыка, а тут опять все затихнет, опустеет, слетит снова ночь черная; во мраке лишь листочки на березах шевельнутся; снова вечный покой у вас.