Лишь во второй половине XVI века позднее поколение французских гуманистов обратилось умудренной мыслью к тому, что случилось в стороне и помимо них — к взрыву и расколу в доставшемся от средневековья мире религиозных идей и представлений, от которого они думали так легко оторваться
Поздние гуманисты и были ранними либертинами. Повернувшись лицом к пламени религиозной войны, они провозгласили неслыханную для христианства идею религиозной терпимости. Это было гуманистично. И это было признанием за мыслью права на вольность. Их, этих мыслителей, проклинавшие друг друга старая и новая церковь стали в один голос обзывать «ахристами» и «атеистами». На самом деле никогда от первого своего возникновения до последних эпигонов, никогда, ни в одной из своих даже самых крайних форм, либертинство не было атеизмом. Оно не достигло последовательного, полного безбожия. Это и отличает либертинов от просветителей — материалистов, это и позволяет обнять именем либертинов целое бурное море умов. Все оно лежит между двумя берегами: никто из либертинов уже не поворачивается спиной к вопросам религии или политики, никто из них еще не атеист, как и не революционер.
Но какое же это было кипение талантов и мыслей! Какое щедрое обилие эрудиции, логики, мастерства самых разных стилей и вкусов!
Эру либертинства открыли в конце XVI века Монтень и Бодэн. Оба еще были прямыми наследниками гуманизма, оба положили основу так называемого религиозного скептицизма — признания невозможным, тщетным с помощью разума выбирать, какая вера лучше, истиннее. И тот и другой не против веры, не против бога, нет, — но довольно людям бессмысленно резать друг друга из-за веры и бога, ибо эти споры не имеют логического решения. Бодэн изображает диспут сторонников Аллаха, Иеговы и христианского Всевышнего и дает увидеть равноценность их аргументов; остается, следовательно, бог вообще, бог на западе и востоке, вне догматов и культов, бог в человеке. У Монтеня за тщетой догматических споров горделиво поднимаются присущие людям совершенно независимо от той или иной религии ум и честность, доброта и человечность.
Заметим, Жан Мелье поистине преклонялся перед Монтенем — последним гуманистом, первым либертином.
В начале XVII века у Шаррона — уже не раздумье и сомнение, а разгоряченная битва за «мудрость», за право человека судить обо всем. Шаррон — основатель того примирения науки и религии, с неизмеримым перевесом на стороне науки, которое получило название деизма; разум, природа и бог — три названия одного и того же.
И разлилось половодье вольномыслия.
Мы отнесем сюда не только Гассенди, в наибольшей степени материалиста из всех либертинов, впрочем все же не отважившегося до конца порвать и с богом, хотя бы как с изначальным творцом атомов; мы отнесем сюда вместе с ним не только плеяду дерзновенных птенцов его гнезда: Мольера, Лафонтена. Но чем же не вольномыслие и философия Декарта! Она была апологией логики, научного метода, опытного познания всего в мире, кроме, увы, духовной божественной субстанции. Это было грандиозное усилие вполне обособить друг от друга и тем вполне примирить все физическое со всем метафизическим. Вот это примирение, согласование вместо сокрушения и было подлинной сутью вольномыслия. Но сколько же подлинной вольности, вольнолюбия, пинка схоластике в обращении Декарта как к основе основ рационализма — к здравому смыслу «простолюдинов». В основе истины, учил Декарт, лежат не многоученые мудрствования, а простые элементы простой мысли. Поэтому, «чтобы достичь истины, надо раз в жизни отбросить все доставшиеся мнения и воспроизвести заново, начиная с самых оснований, всю систему своих знаний». Жан Мелье, может быть, потому так страстно и спорил с метафизикой Декарта, что вот в этом, да и вообще во всем остальном, кроме метафизики, стоял на его плечах.
Пришли годы Фронды. Накопившиеся силы либертинства прорвали плотину как бурный поток и разлились, казалось все затопляя под собой. Из-под сорвавшейся крышки котла выбросило вдруг несколько тысяч обращенных ко всем грамотным книжек, памфлетов, брошюр — в прозе и в стихах, очень серьезных и очень смешливых.
В этом карнавале умов выделяется и несколько особенно ярких и больших фигур. Прежде всего — еще один питомец школы материалиста Гассенди, неисчерпаемый скептик, сатирик, критик всего окружающего и иронический провидец Сирано де Бержерак. Рядом с ним злой хохотун, создатель развеселого стиля бурлеск и простонародного романа Скаррон, жена которого, впрочем, после его смерти стала одной из повелительниц Франции — фавориткой Людовика XIV, знаменитой мадам де Ментенон. Тут и ученый каноник Клод Жоли, теоретически обосновывавший право народа ограничивать власть королей. Тут и кардинал де Ретц, несравненный мемуарист и памфлетист, неузнаваемо исказивший Фронду, но вписавший свое имя в скрижали либертинства не только тем, как мастерски писал, но и тем, как с отвагой естествоиспытателя оголял религию и политику, тайны дирижирования верхов низами.
Жан Мелье вдохнул далекий ветер Фронды, вкусил от ее хотя бы косвенных плодов, таких, как запретная оппозиционная двору литература конца XVII века. Ветер Фронды и ее буйных изданий — «мазаринад» — дул в паруса либертинов и во второй половине XVII и в начале XVIII века.
Но представление о Фронде не должно побудить смешивать суть либертинов со стилем их творчества. Они бывали и задорными, насмешливыми, дерзкими, легкомысленными, но бывали строгими, стройными, спокойными, как своды в хрустальном дворце высокого разума и вкуса. Впрочем, даже в самых возвышенных или погруженных в глубины мышления творениях их налицо та или иная доля холодной или веселой насмешки, сарказма, иронии и скепсиса.
Диапазон всего, что мы назвали либертинством XVII века, очень широк. От открытой оппозиции до придворной культуры, но несшей в себе какую-то досадную и не подсудную двору независимость, — скажем, в шедших на версальской сцене пьесах Мольера, Корнеля и Расина, или в порожденных нуждами королевского фиска экономических трактатах Буагильбера и Вобана, или в морализировании воспитателя престолонаследника — архиепископа камбрэйского Фенелона. Эту облеченную в лояльность, опиравшуюся лишь на авторитет очищенного разума и очищенного вкуса оппозицию почти не удавалось подвергнуть преследованию, даже когда она стояла на самом острие, как в философии Гассенди.
Только одни зарубежные вольнодумные издания гугенотов, например сочинения Жюрье, провозвестника идеи общественного договора, удавалось правительству и церкви открыто поставить по ту сторону закона.
Но даже в сфере самой католической религии такое умеренное отклонение, как янсенизм, можно и должно по его внутреннему стилю связать с либертинством. Величайший ум янсенистского движения Блэз Паскаль пытался приложить методы научной мысли к воплощению антинаучности — богословию. Он вслед за Декартом развил науку логики, но должен был обнаружить и непреодолимый мол для корабля разума, за которым были закрытые воды религии.
Эпоха либертинства, если брать ее в этом очень широком смысле слова, произвела и глубокое воздействие на орудие мысли — язык. Французский литературный язык стал великим языком именно в XVII веке. Он стал прозрачно чистым. «Максимы» Ларошфуко, «Принцесса Клевская» мадам де Лафайет, «Переписка» мадам де Севинье, «Характеры» Лабрюйера, не говоря о классической драматургии и поэзии, даже научные рассуждения — написаны необычайно четким, ясным и выразительным языком. Язык XVII века сравнительно с прежним стал, может быть, и беднее, но точнее, он скорее логичен, чем художествен. Это было вознесенное до виртуозности мастерство. Тут бывал разнообразный стиль, и «благородный» и «неблагородный», например бурлескный, но всегда это был стиль изощренный, отработанный, точно выражавший стремление мысли.
Но вот у Мелье стиль отсутствует вовсе. Ему надо было скинуть костюм века, стеснявший движения. Раз требовалось отбросить само либертинство, надо было сбросить мундир либертинства. «Он пишет стилем извозчичьей лошади, хотя и здорово лягающейся», — сказал Вольтер о сочинении Ателье. Для вышедшей из самой земли правды уже не годились изложницы, в которые так совершенно отливалась полуправда либертинов — всегда несколько салонная или кабинетная, несколько верхушечная, несколько компромиссная.