Выбрать главу

Халиль Хильми-эфенди, который являл собой образец осмотрительного администратора, однажды не выдержал и написал в донесении, адресованном мутасаррифу, следующее:

«Считаю своим долгом уведомить, что ради блага уезда было бы весьма желательно вышеозначенную болгарку Надю, или, как её ещё называют, Наджие из Казанлыка, поведение коей остаётся таким же, что и в бытность вышеупомянутого Нусрет-бея, из города удалить в другие местности…»

Но господин мутасарриф в неофициальном письме напомнил Халилю Хильми-эфенди о том, что Надя в своё время была выслана на жительство в Сарыпынар приказом министерства внутренних дел, и намекнул, что лучше ему не в своё дело нос не совать. Однако, желая, видимо, польстить каймакаму, он тут же приписал: «Мы полагаем, что пока эта женщина находится под наблюдением столь высоконравственного, добропорядочного и серьёзно мыслящего человека, как вы, можно не опасаться с её стороны никаких безобразий».

Конечно, смешно было думать, будто старенькое пальтишко, которое носила эта девица, могло служить доказательством её скромного образа жизни.

А что, если взять да вызвать эту особу в канцелярию? Ведь каймакам её даже в лицо не знает, хотя многие уважаемые отцы города состоят с нею в отношениях весьма близких… Да, именно вызвать и дать ей почувствовать, что он здесь — власть!..

В тот день, когда девица должна была прийти, Халиль Хильми-эфенди с утра вычистил содой зубы, подстриг бахрому на своих панталонах, сходил на базар к цирюльнику и фесочнику, чтобы подровнять себе бороду и разгладить феску.

О, каймакам намерен был начать беседу вполне миролюбиво — с отцовских наставлений, но если она позволит себе какую-нибудь бесстыдную выходку, он ей покажет, с кем она имеет дело!.. Так цыкнет, что не обрадуется!..

Болгарка остановилась в самом тёмном углу комнаты. На ней было старенькое пальтишко, чёрный платок плотно укутывал голову и закрывал лицо. Не зная, куда девать руки, она крепко переплела пальцы, словно пыталась унять охватившую её дрожь.

Ничего предосудительного нельзя было заметить ни в её манере одеваться — особенно благопристойно выглядели тонкие перчатки, плотно облегавшие руки, — ни в её чрезвычайно скромной позе.

Небось раньше, во времена безобразника Нусрета, она не так себя держала, не стояла смиренно у стены, а приходила как к себе домой и оставалась здесь после закрытия канцелярии, до наступления темноты. И, конечно, скромностью такой она тогда не отличалась, и на ней не было ни этого старого пальто, ни этих перчаток… и, чёрт её знает, чего ещё на ней не было…

Халилю Хильми-эфенди тут же представилась картина: Нусрет восседает в кресле, а на коленях у него, закинув ноги на письменный стол, устроилась девица; подол у неё задрался, и обнажённые ляжки возлежат прямо на деловых бумагах; девица обнимает каймакама, теребит его за нос…

Теперь понятно, отчего кресло находится в столь плачевном состоянии, — стоит только сесть, как пружины начинают жалобно стонать, будто сломанная гармоника!

И все эти безобразия творились в кабинете, где он постеснялся поставить свою скромную походную койку, творились, можно сказать, пред ясными очами удивлённо смотрящего со стены, из золочёной рамы, султана Мехмеда…[6] От одной этой мысли Халиль Хильми-эфенди пришёл в страшную ярость. Взгляд его на миг загорелся жестокостью, а в голосе послышался сухой треск револьверных выстрелов. Поэтому разговор с болгаркой он начал словами, которых до сих пор никогда не употреблял. Ах, если бы взор его всегда мог метать подобные стрелы, каких высоких постов он, наверное, достиг бы!..

Однако разящие стрелы пролетали мимо, не задевая девушки. Они дырявили висевшую на стене карту Азии и дощечку со стихами старого арабского поэта-мистика, они впивались в стену или проскальзывали сквозь трещины и дыры от сучков в деревянной перегородке, и только главной цели — женского лица — поразить эти стрелы были не в состоянии. Халиль Хильми-эфенди ничего не мог с собой поделать: за двадцать пять лет службы он ни разу не поднял глаз ни на одну женщину. А сколько их прошло перед столом каймакама — городских дам и барышень в чаршафах и тонких покрывалах, деревенских баб и старух, бубнящих под нос бесконечные просьбы, и ни разу он не разрешил себе посмотреть им в лицо. Он лишь старался, чтобы гнев, сверкавший в его взоре, отразился и в словах, поэтому голос его становился похож на ворчание потревоженного зверя…

Но в этот день он вдруг решился! Когда в руках девушки появился платочек и она стала прикладывать его к глазам, он взглянул на нее…