Так что решение отказаться от концерта было для Бузи нелегким, в особенности если – что казалось теперь весьма вероятным ввиду его нерешительности – он даже не известит их заранее с соответствующими извинениями. А извинения были слишком неубедительными и недостаточными. Каждое из них выставляло его еще большим дураком. Но неужели он не может сказать чистую правду, самую главную правду – и они наверняка должны понять это – о том, что со смертью Алисии он лишился внутренней опоры в жизни? Он старался изо всех сил, чтобы оставаться на плаву. Но в конечном счете вдовство раздавило его. Да, ему потребовалось два года, чтобы признать это: жена унесла с собой все его песни. Страсть к пению сгорела вместе с ее костями. И опять он положил руку на урну с ее прахом и во второй раз за день сказал жене: «Как сточная канава». Но нет, он и этого не мог им сказать. И вообще ему начало казаться, что он предпочел бы, чтобы его непоявление осталось тайной. Пусть они соберутся; пусть почувствуют ностальгию по нему и его песням, погадают, что случилось с их мистером Алом.
Бузи свернулся клубком, сложил руки на крышке клавиатуры и использовал их как подушку для своей ушибленной головы. Он был в ужасе от собственной трусости и слабости. Будь он человеком получше, более гордым, подумал он, более смелым и возвышенным, он мог бы взять нож и перерезать себе горло. Или поискать в аптечке таблетки. Или найти какие-нибудь пестициды в сарае, чтобы не выносить унижения, ожидающие его в будущем. Наверное, он правильно поступил, не последовав совету Джозефа и так и не купив себе дробовика, потому что для певца было бы слишком легко разнести все его проблемы в мелкие осколки. И тогда отпала бы всякая необходимость в объяснениях. Его тело нашли бы на вилле, представил он, через месяц или около того, слишком разложившееся и в личинках, чтобы его можно было опознать. Может, даже объеденное. Зверье, питавшееся из мусорных бачков, привлеченное запахом, наверняка устраивало бы драки за его мясо. На мгновение он представил себе мальчика – его мальчика, – присевшего у мертвого тела, а потом вонзающего зубы в самые деликатесные части – щеки и губы.
Бузи, конечно, не покончит с собой. И не только потому, что не хочет, чтобы его дом и состояние достались Пенсиллонам. И не потому, что единственные имевшиеся у него таблетки он уже проглотил, спасаясь от головной боли в день нападения. И не только потому, что единственное имевшееся оружие было щадящим – прогулочная трость его отца, – которое, насколько он знал, лишь раз пустило кровь – Саймону Клайну. Даже если бы ему хватило ловкости и силы забить себя тростью до смерти или даже облиться чем-нибудь горючим и поджечь – ликер «Булевар» Алисии мог бы подойти для этого, он горел зеленым пламенем, – он бы не стал этого делать, и даже не из собственной трусости, а скорее потому, что он позволял себе эффектные жесты только на эстраде, во время концерта. В жизни он не был склонен к театральности. Самоубийство было действом драматическим, чрезмерным. Непристойным и дешевым, подходящим для Алов, а не для Альфредов этого мира.
Альфред Бузи уснул, сидя на рояльном табурете, но уснул не настолько глубоко, чтобы уйти от кошмаров или сновидений. Он часто просыпался, хотя и ненадолго, каждый раз, когда затекали руки или голова на жесткой крышке, а однажды его разбудил звонок телефона. Он знал, что должен ответить, потом найти кровать, кушетку или даже свернуться калачиком на коврике у него под ногами, но только он пытался собраться с силами для этого, как тут же снова засыпал. Он в своем близком к ступору состоянии заново переживал избиение в Саду, возвращался в тот день, когда отца укусила летучая мышь, терялся в лабиринте проулков и оскорблений, похорон и гроз, он чувствовал пальцы матери на своем лице, а потом жжение мази, он раскручивал свою трость-колотушку над головой и отправлялся на охоту за чужаками на улицах. И он приходил к Джозефу Пенсиллону. Его сновидения были выматывающими и недобрыми.