— Присаживайтесь, господа, и чувствуйте себя как дома, в тот краткий миг, что нам отведён. У вас что же, — обратился он к начальнику. — И ордер имеется? Можно ли полюбопытствовать?
Прочёл бумажку и ласково произнёс:
— Вот с обыском у вас вряд ли получится.
Ясно было, как белый день, что старик спятил.
— Приступайте… — как-то неуверенно приказал начальник.
— Тс-с… — зашипел хозяин. — Сейчас, погодите. Вот ударит на колокольне перечасье, тогда, помолясь, и приступим.
— Какие часы? На какой колокольне?
— Да на Соборной же. Ах, впрочем, вы и не знаете, наверное, что в осьмнадцатом столетии, били часы, как раз обращённые со звонницы в нашу сторону. Да, друзья мои, часы те давно уже проржавели и рассыпались ржавчиной, но я, знаете ли, люблю их послушать всё-таки. Глагол времён, так сказать, металла звон. Вы любите Державина? Нет? Напрасно. Хороший был человек, хотя и не без странностей.
— Что вы слушаете его бред? Часы какие-то: Приступайте, — негромко скомандовал чекист.
И тут часы пробили перечасье. И все трое застыли, словно гвоздями прибитые к полу.
«Как же так? Осьмнадцатое столетие, Державин…» — пронеслось в тупых Петровых мозгах.
— Ну что же вы не приступаете, господа? Уже пора, час нашей смерти пробил. Приступайте, — и он тихо рассмеялся, а потом громче, громче и, наконец, его старческий хохот загремел, похожий одновременно и на хрип и на рычание. Он весь как-то выпрямился, и глаза его вспыхнули:
— Ну, коли так, — радушно прокричал он, сверкая синими огнями, невесть откуда вспыхнувшими в бесцветных глазах, — раз вы не хотите приступать, то позвольте уж мне!
И он коротко, почти без замаха, ударил о металлический кружок, лежащий перед ним на столе. Удар был так силён, что, кажется, даже искры брызнули, как если бы медный наконечник стукнул о кремнистую землю.
И тут же рвануло за спиной, в сенях, и тут же — в то же мгновение — взорвалась огненная полоса под окнами и лопнули банки с керосином на окнах; занялись и вспыхнули шторы, комната наполнилась пороховым дымом, как в расстрельной камере, только в тысячу раз сильнее, и вдруг стало нечем дышать. И рванули синим огнём приборы на угловом столе, ядовитый дым охватил лёгкие. Начальник метнулся, было, в сени, но оттуда с рёвом полыхнула стена огня. Старик что-то, кажется, кричал, то ли призывал кого-то, а может, молился. И почудилось, что Ерусалимский дом — это даже и не дом, а дворец, богато убранный, сияющий деревом, бронзой, позолотой, украшенный древним оружием, а по стенам у него шли странные животные, какие-то синие кони, что ли? И всё это горело и рушилось, и вдали гудел прибой, и была ночь, и сквозь облака мерцали звёзды, а на земле был огонь и красный дым, а в небе холодно и темно, темно.
Прежде всего, ударил в лицо тёплый, напоённый запахом свежей травы и цветов, воздух. Передо мной стояли Ирэна с Виолой.
— А где снег? — не нашёлся я ничего умнее спросить.
Потом повернулся к калитке, но ни калитки, ни забора, ни дома не было.
Пространство раскололось в моей голове. Улица в мертвенном сиянии «ламп дневного света» слоилась и зыбилась.
— А-а-а…
— Бери его под руки.
И поволокли меня, поволокли, а со всех сторон слоились и валились на меня змеистыми ворохами и вереницами — эйдосы, эйдосы, а в мозгу с каждым их потоком ревели водопады эпох. Под ногами у меня скрипела деревянная мостовая тринадцатого века, но вдруг она сменилась гранитными римскими плитами, и византийские солдаты в золочёной броне прошли мимо, и золотые ризы засверкали, и ударил в лицо, пряный сладостный запах ладана, и солёный морской воздух Леванта повеял, и Венеция сверкнула мозаиками и отвалилась куда-то налево, а со стены монастыря глянул тосканский старик, и ледяной ад пронизал до костей.
— Ой, девки! — лопотал я. — Бросьте меня, застрелите меня! Вон поп пошёл в рясе! Куда он пошёл? Это кто — Платон или Павел?
— Какой Павел? О Боже, что он несёт?
— Алеппский, Алеппский! — завыл я.
— Совсем с катушек слетел…
Когда вбежали на Дворянскую, я перестал дёргаться и начал тихо грезить, хотя справа упорно зудела под гнусавый орган латинская Литургия. Какие-то лыцари рычали хором, тамплиеры что ли?
Втащили меня к Бэзилу, сунули вату какую-то под нос; эфиром завоняло, и приятный нежно-лиловый туман разлился, и глаза мои начали закрываться.
Отпустило. Отпустило, слава богам. О Афина, о Гермес, не покидайте меня. Будь со мною чёрный Орфей, омой своими струнами-звонами горящий мозг мой! Нет, уже не горит. Отпустило.
— Я, наверное, переборщила; извини, — вздыхала Эйрена, меняя повязку у меня на лбу. — Прости меня, идиотку. Ох…