Выбрать главу

— Вот, месье, — сказал он, поздоровавшись со мною, — вы честны и сумеете рассудить дело. Тот господин, что со мной поселился, захотел, поужинав и изрядно выпив, чтобы я привел ему служанку позабавиться. Я человек чести — да за кого он меня принимает? Ведь вы же знаете, что я порядочный человек!

Признаюсь, его слова меня рассмешили, хотя, спускаясь на шум, я был настроен воинственно. Теперь же, видя, что переполох уже привлек внимание множества зевак, я предложил ему уйти, пообещав самолично уладить ссору. Он не соглашался, уверяя, что мы имеем дело с дьяволом, который лишь посмеется надо мной. Я успокоил его, убедив ничего не опасаться, и мы, следуя моим настоятельным просьбам, вернулись в дом, где нашли графа д’Иля: тот заперся с одной из служанок и требовал, чтобы она с ним переспала. Я назвал себя и попросил открыть дверь, добавив, что явился от господина де Тюренна и он узнает меня в лицо, как только увидит. Ради предосторожности, чтобы он не разгадал мой обман и не начал скандалить еще пуще, мне пришлось сказать, что господин де Тюренн пока ни о чем не подозревает, однако, если этот кавардак не прекратится, можно догадаться, что об этом скажет наш мудрый полководец, не терпящий ни малейшего беспорядка; а коль скоро графу явилась прихоть позабавиться с женщинами, то завтра, если ему так угодно, их будет хоть двадцать, — но то, что он заставляет порядочного человека поставлять их ему для увеселенья, никому не придется по нраву; хорошо еще, если подумают, будто он попросту напился: но прикрывать один беспутный поступок другим по меньшей мере странно. Самое время одуматься, чтобы потом ни о чем не пожалеть.

Услышав мои увещевания, граф д’Иль утихомирился, однако, будучи из тех людей, которые, совершив глупость, ни за что не желают признавать свои ошибки, сказал, что может вести себя как ему заблагорассудится и если готов перестать скандалить, то разве что мне в угоду. Такие слова могли бы разжечь ссору еще сильнее, если бы я не вразумил его хозяина и не убедил обоих примириться, а чтобы, оставшись наедине, они снова не поругались, заставил их обменяться рукопожатием и пообещать, что завтра оба выпьют мировую. Хозяин дома, добряк, промолвил при этом, что, если я захочу, он накормит нас завтраком, и граф д’Иль, выказав более великодушия, нежели можно было от него ожидать, заявил: он тоже хотел бы этого — при условии, что вечером угощает сам. После взаимных заверений в дружбе, не дававших повода сомневаться в искренности обоих, я снова отправился спать и никогда больше не вспомнил бы ни о каких служанках, если бы некто, тоже ставший свидетелем этой свары, не рассказал о ней в армии. Поэтому над бедным графом стали потешаться: стоило только его увидеть, как все говорили: вот идет наш любвеобильный друг. Но и нам выпало не меньше позора за все, что он тогда устроил. Про меня судачили, что, заставив его отказаться от своих намерений, я проявил слабость, ведь если бы проделка ему удалась, то это вошло бы в обиход; мол, прежде чем лезть в чужие дела, мне следовало бы разобраться со своими, в другой раз они мне покажут что почем. Граф д’Иль, не выдержав постоянных подтруниваний, попросил господина де Лувуа перевести его в Каталонию, куда тоже стали посылать войска. Он думал, будто скроется там от насмешек, но, напротив, принес свою сомнительную славу и в родные края, чего, пожалуй, не случилось бы, останься он служить на прежнем месте.

Испанцы, встревоженные тем, что мы овладели Голландией, постарались перерезать нам пути и отнять у нас Шарлеруа, уже осаждавшийся голландской армией{302}. Тем не менее, в этом они потерпели неудачу, что впредь должно было заставить их не раз подумать, прежде чем поднимать оружие против столь сильного противника. Как бы то ни было, когда граф д’Иль отправился воевать с испанцами, мы готовились к войне с императором, а так как, судя по всему, она должна была начаться в Эльзасе{303}, господин де Тюренн ввел войска в Хагенау{304} и Цаберн{305}, не говоря уже о Брейзахе{306}, где он воздвиг новые укрепления. Эти большие приготовления воодушевили военных, которые уже подумывали о своем будущем, считая, что мирный договор с Голландией оставит их без дела. Я же, слишком дряхлый, чтобы рассчитывать на успех в военной карьере, так поздно для меня начавшейся, отнюдь не был этому рад и надеялся, что с голландцами при обсуждении мирных условий проявят относительную мягкость — впоследствии это избавило бы народы от тягот войны. Но с ними обошлись так сурово, что они, вопреки своему складу, поддержали принца Оранского, возвысившегося лишь благодаря этой войне и стремившегося продолжать ее любой ценой.

Король, видя, что у него нет полководца, который знал бы Германию лучше, чем виконт де Тюренн, поручил ему командование находящимися там войсками, а сам обратился к удивительным делам. Англичане, первоначально наши союзники, бросили нас с неприятелем один на один, и английский король объявил, будто не может поступить иначе, — мол, его обязывают к тому государственные интересы{307}. Таким образом, наше побережье осталось беззащитным перед высадкой голландцев, и мы, которым прежде оказывал поддержку флот Англии, не смогли ничего предпринять, будучи достаточно разумными, чтобы не пытаться предотвратить их нападения с моря. В этом положении Король был вынужден призвать на службу ополченцев и часть из них отправить в Лотарингию, ибо давно низвергнутый герцог мог воспользоваться благоприятным случаем для возвращения{308}.

Признаюсь, видя приближение куда более тяжелой войны, я не раз сетовал, что не молод, — какую бы признательность я ни питал к моему доброму господину кардиналу Ришельё, но все-таки был немного сердит на него, ибо он не позволил мне пойти по стезе, привлекавшей меня даже в преклонные годы. Впрочем, не следует думать, будто я не общался с людьми моего возраста — из опасения, что в их обществе буду казаться еще старше: стремясь не только держаться, но и выглядеть моложаво, я скрывал побелевшие волосы под русым париком, а седую бороду по тогдашней моде полностью сбрил. При господине де Тюренне находился один дворянин по имени Буагийо — ему нравилось носить седую бороду и одеваться по моде прошлых лет. Он был моим бичом: избрав меня мишенью для острот, беспрестанно напоминал мне о Локате и о том, как я поступил на службу к господину кардиналу Ришельё. Конечно, то были самые прекрасные дни в моей жизни, но в устах Буагийо упоминание о них звучало невыносимо, причем он всегда добавлял, что сам в то время был еще младенцем и дядюшка качал его в колыбели, рассказывая об этом, чтобы внушить ему с младых ногтей, что добродетель никогда не остается без награды. Тут все удивленно таращились на меня, удивляясь, зачем такой старик пытается молодиться, а в довершение моего конфуза говорили, что мне, наверное, уже перевалило за семьдесят пять. Досадуя, я не знал что ответить и менялся в лице — скорее от гнева, нежели от стыда, — хотя вновь прибывшие, заметив, что я краснею, и не подозревая, какую любезность мне оказывают, заявляли: если это и так, то я обладаю завидным здоровьем. Эти разговоры не стихали, поскольку всегда находился какой-нибудь дурак или насмешник, заводивший их вновь, — и для меня не было большего счастья, чем получить приказ, требовавший моего отъезда. Иногда я твердил себе, что зря терзаюсь и первым посмеялся бы над человеком, выказавшим подобную обидчивость. Но в действительности самолюбие трудно преодолеть, и, испытав насмешки сам, впредь я не позволял себе осуждать других людей, какими бы недостатками те ни обладали.