Глава седьмая
I
В том же августе 1758, после того, как я провёл несколько дней в Сиельце с родителями, они приказали мне ехать представляться ко двору в Варшаву.
Там я был принят, внешне, по крайней мере, лучше, чем ожидал. Король, смеясь, спросил меня восстановлен ли уже мир между великим князем и его супругой. Брюль, по своему обыкновению, рассыпался в любезностях и комплиментах. Его жена снова стала относиться ко мне по-матерински. Лишь дочь его, пани Мнишек, была со мной подчёркнуто холодна.
Я не мог понять в чём дело, и обратился к аббату Виктору, бывшему ранее гувернёром её брата. Бонвиван, типичный пьемонтец, Виктор ответил:
— Положитесь на меня.
И не прошло и трёх дней, как пани Мнишек не только сменила гнев на милость, но стала оказывать мне приём, вынудивший меня дать ей понять достаточно ясно, что для случайной интрижки я не гожусь — можно только время зря потерять.
Потрясающая глупость!.. До сих пор не могу себе простить!.. Ведь не было решительно никаких доказательств того, что у пани Мнишек имелись по отношению ко мне какие-то особые намерения; в то время она была в связи с графом Эйнсиделем. Просто-напросто, желая быть любезной, она проявила такую эмоциональность, что, не зная её хорошенько, легко было ошибиться. Такой же, в сущности, бывала она и с женщинами, и вообще вносила заметную горячность во все свои привязанности — в танцы, развлечения, музыку, литературу, изящные искусства... Она всё схватывала налёту и во всём была талантлива. А если она хотела завоевать кого-либо, то чуть ли не в течение суток умудрялась узнать его подноготную и проявляла величайшее участие ко всему, что интересовало её избранника. Правда, увлечения её редко бывали продолжительными, какими бы страстными они ни казались.
Моё откровенное признание, столь невыгодно её высвечивавшее, не понравилось пани Мнишек; задетая за живое, она хранила злопамятство вплоть до отдалённой эпохи, о которой будет рассказано в своё время.
Так как избежать связи с женщиной гораздо легче, чем дать ей созреть, в моём распоряжении всегда была добрая сотня способов увернуться от близости, которая, как мне казалось, мне угрожала, не шокируя при этом даму. Но в те времена я руководствовался ещё принципами ригоризма. К тому же я боялся ловушек, способных дискредитировать меня как раз в том, в чём я стремился избежать даже тени вины. И хотя с разных сторон мне делались авансы, подчас, и более серьёзные, я отказывался от них с истинно рыцарским стоицизмом, достойным того, чтобы быть описанным в самом лучшем романе.
Тем временем я ежедневно встречался с кузиной, и ежедневно она заводила речь о великой княгине — с интересом, не только не иссякавшим, но, похоже, непрерывно возраставшим. И чем более убеждался я в том, что говорю с наперсницей, тем более беседа с ней, часто и подолгу, становилась для меня потребностью.
К тому же, Ржевуский, мой близкий друг в те времена, страдавший от нерешительности и разборчивости дамы своего сердца не менее, чем от смены настроений князя воеводы Руси, использовал меня для того, чтобы связываться на разные лады с кузиной; я служил ему в этом самым усердным образом, уверенный в том, что помогаю одновременно и другу, и любовнику.
А та, кого я считал лишь наперсницей, в свою очередь, нуждалась в ком-то, кому она могла бы излить душу, терзаемую и её отцом, и её матерью, ревновавшим её по весьма разным причинам. Отец был влюблён в неё. Мать, старая кокетка, не могла простить ей того, что кузина стала женой человека, которого любила она сама.
Повсюду и всегда кузина выказывала мне нежнейшую ласку, как самому дорогому ей родственнику и другу. И, поскольку она не вкладывала в эти ласки ничего, кроме дружбы, она не делала из них тайны. Её репутация, безукоризненная пока, её положение, равно как и её красота, её ум и прочие достоинства, свободные в двадцать два года от примеси слабостей и ошибок разного рода, её исключительно пикантный облик — всё давало ей преимущество, можно сказать, универсальное и перед мужчинами, и перед женщинами; я не встречал ничего подобного ни в одной стране. Её одобрение означало подлинное достоинство, её совет — мнение оракула, которое никто не оспаривал. Разница в возрасте, в характере, в принадлежности к той или иной партии, не имели значения для того культа, каким была она окружена.
И такая женщина предпочитала меня всем остальным — поставьте себя на моё место и судите сами... Сама Добродетель ободряла меня и полагая, что я беседую с ангелом, более того, с моим ангелом-хранителем, я, не ведая того, так в неё влюбился, что за всю свою жизнь, скорее всего, не испытал чувства более живого. И поскольку не было почти ни одного письма к великой княгине, где я не рассказывал бы о кузине и о том интересе, какой она проявляла к нам, великая княгиня сама сочла нужным написать кузине очень дружеское письмо.