Граф д'Артуа первый подал к ней сигнал. Его отъезд причинил мне чрезвычайное огорчение, так как я любил его. Мне потребовались все силы разума, чтобы не последовать за ним и противостоять госпоже Кариньян, которая настаивала от его имени, чтобы я отправился вслед за ним в Турин. Было бы ошибочно выводить из моего отказа, что я осуждал эмигрантов. Почти всеми ими руководило благородное чувство и большое самоотвержение, но эмиграция основывалась на ошибочных предположениях. Лежали ли в ее основании страх перед опасностью, оскорбленное самолюбие, желание вернуть силой оружия потерянное или представление о долге, который должен быть выполнен,- со всех этих точек зрения мне представлялось, что она основывается на неправильном расчете. Необходимость эмигрировать могла возникнуть лишь в том случае, если бы Франция не давала вообще убежища от личной опасности или убежища достаточно верного, то есть в случае общей опасности для дворянства. Но такой опасности тогда не существовало; ее можно было предупредить, в то время как эмиграция прежде всего ее создала. Ни все дворянство в целом, ни его большинство не могло покинуть королевство. Возраст, пол, болезни, недостаток денег и другие не менее важные причины создавали для многих непреодолимое препятствие. Поэтому выехать могла лишь часть, и эта отсутствующая часть сословия неизбежно должна была скомпрометировать остальных. Подвергаясь подозрениям, а вскоре и ненависти, оставшиеся, которые не могли бежать, должны были из страха присоединиться к господствующему движению или сделаться его жертвой.
Дух равенства грозил тогда дворянству лишь одной потерей, именно титулов и привилегий. Эмиграция не предохранила от этой потери, но, напротив, эмигрировавшие французские дворяне подвергались опасности потерпеть еще более значительную утрату, именно имущества. Как бы ни была тяжела для дворянства потеря титулов и привилегий, все же она была несравненно легче, чем положение, в которое его ставил простой секвестр доходов. Сама по себе горечь от потери титулов могла быть смягчена уверенностью, что это поправимо, и даже надеждой на их восстановление. В великой и древней монархии дух равенства во всей его непреклонности представляет неизбежно временную болезнь, тем менее бурную и тем более короткую, чем слабее оказываемое ему сопротивление. Но имущества уже потерянные не так легко восстановить, как титулы; они могут быть отчуждены, переходить столько раз из рук в руки, что становится невозможным вернуть их и даже опасно пытаться это сделать. Тогда потеря их превращается в непоправимую беду не только для дворянства, но и для всего государства, которое не в состоянии полностью восстановить свою естественную организацию, когда один из его основных элементов уже не существует. Но дворянство, представляя основной элемент монархии, отнюдь не является простым ее элементом, так как одно рождение без состояния или состояние без рождения ни в коем случае не создают, с политической точки зрения, полного дворянства.
Нельзя было питать на этот счет иллюзии и верить, что все то что благородное сословие в целом при всей сохранившейся еще у него силе и влиянии не могло защитить и удержать, может быть возвращено одними лишь силами той части сословия, которая покинула отечество. Таким образом вся его надежда сводилась к помощи иностранцев. Но разве эта помощь не представляла никакой опасности? Можно ли было ее принять без недоверия, если бы она была предложена, или взывать к ней без колебания? Размер полученного оскорбления не мог оправдать тех, кто призывал в свою страну иностранные силы. Для оправдания таких действий требовалось бы сочетание многих обстоятельств; они должны были бы вызываться большой и очевидной пользой для страны, невозможностью действовать каким-либо другим способом, уверенностью в успехе и в том, что как существование страны, так и ее целостность и будущая независимость не потерпят никакого ущерба. Но какая же могла быть уверенность в том, что сделают иностранцы, оказавшись победителями? Какая могла быть уверенность, что они ими будут? Была ли уверенность в получении от них настоящей помощи, и следовало ли полагаться на простые надежды? Зачем забегать вперед в расчете на помощь, которая, может быть, не придет, в то время как даже при уверенности в ней разум требовал, чтобы все оставались спокойны и ждали ее? Если бы того требовала общественная польза, то, спокойно ожидая эту помощь, можно было достигнуть лучших результатов путем совместного действия с иностранцами; это увеличило бы шансы на успех и не скомпрометировало бы ничего; вместо этого, призывая их, компрометировали все - родных, друзей, богатство и вместе с тем трон, и даже не только трон, но и жизнь государя и его семьи, которая, очутившись на краю пропасти или уже в пропасти, могла бы воскликнуть, поняв причину своих бедствий:
"Вот куда нас привела эмиграция!". (*Я могу указать, что в прочтенных мною Воспоминаниях Клермон-Галлеранда имеется по этому поводу определенное мнение Людовика XVI. Они написаны рукой Клермона и находятся сейчас у маркиза Фонтенель. Клермон сообщает о возложенной на него королем миссии отправиться в Кобленц. Ему было поручено описать братьям короля личную опасность, которой подвергалась его жизнь благодаря эмиграции. Примечание Талейрана.)
Таким образом, эмиграция, которая далеко не может рассматриваться как исполнение долга, нуждается в оправдании, а его могла дать лишь огромная личная опасность, которой нельзя было бы избегнуть иным путем. Если когда-либо установится другой порядок вещей, то эти взгляды получат, как я надеюсь, распространение среди тех, которым, может быть, еще придется бороться с революционным потоком.
Итак, я решил не покидать Франции, пока меня к этому не принуждала личная опасность, не делать ничего, чтобы ее вызвать, не бороться с потоком, которому надо было дать пройти, но поставить себя в такое положение, чтобы иметь возможность спасать то, что еще можно было спасти, не мешать счастливому случаю и сохранить себя для него.
Еще прежде чем представители третьего сословия одержали победу над двумя другими, они занялись составлением декларации прав в подражание составленной английскими колониями, когда они провозгласили свою независимость. Ею продолжали заниматься и после слияния сословий. Эта декларация была не чем иным, как теорией равенства, сводившейся к следующему:
"Между людьми не существует никакого действительного различия и не должно быть никаких постоянных разделений, кроме тех, которые вызываются личными достоинствами. Различия, проистекающие из должностей, должны быть случайными и временными, чтобы право каждого претендовать на них не было иллюзорным. Народ является источником всякой политической власти, и он же ставит ей предел. Ему одному принадлежит суверенитет. То, что он желает, является законом, и ничто не может быть законом кроме того, что он желает. Если он не может сам осуществлять суверенитет, что бывает, когда он слишком многочислен для объединения в одном собрании, то он предоставляет его осуществление выбранным им представителям, которые могут делать все то, что мог бы делать он сам, и власть которых, вследствие этого, неограничена".