Все это вместе убедило меня, что мой роман с ним — «пройденный этап», как тогда добили говорить.
Между тем одно происшествие выбило меня опять из этой ровной колеи. Это было в августе 1933 г., когда Мандельштамы вернулись из Крыма. Надя, конечно, немедленно позвонила мне. Я радостно побежала к ним в Дом Герцена. Но здесь меня ждал удар. Я застала у них Б. С. Кузина, который жил с ними в Крыму, но вернулся в Москву раньше их, и почему-то редактора и публициста М. О. Чечановского. В свое время он познакомился с Надей в «ЗКП» и заходил иногда к Мандельштамам толковать о Константине Леонтьеве или Чаадаеве, демонстрируя свой широкий кругозор, необычный для советского редактора. Однажды он заметил, что видел меня в трамвае, и задался вопросом: о чем так глубоко задумалась эта женщина? о чем она так упорно думает? Мне очень хотелось ему ответить: «О Надином брате, только и всего».
Сейчас Кузин собирался идти за хлебом. Почему-то все присутствующие громогласно бестолково подсчитывали талоны, прикидывали, сколько хлеба следует по ним купить, и несколько раз при этом упомянули имя Евгения Яковлевича. Я испугалась: что случилось, почему Борис Сергеевич должен покупать ему хлеб? И Надя небрежно, но очень отчетливо поясняет, что «Женя, уезжая, оставил нам свои хлебные карточки». И я, изумляясь, вернее, стараясь скрыть свое изумление, узнаю, что «Женя с Ленкой уехали в Углич».
Когда все ушли, Надя мне объявила, что Женя оставил ей для меня сто рублей, чтобы я могла поехать куда-нибудь отдыхать. Двадцать пять из них Надя самовольно сняла и послала маме в Киев.
Я попросила у нее угличский адрес, она мне дала его с легким, вероятно, притворным сопротивлением, а я, понимая, как неприятно будет увидеть это Елене Михайловне, и радуясь этому, послала туда письмо, в котором обвиняла Евгения Яковлевича в мещанстве. Впоследствии, в разговоре со мной, он назвал это письмо отвратительным. Вероятно, так оно и было. Но такое позорное бегство, да еще под покровительством Мандельштамов, тоже было отвратительно. Больше того, Осип Эмильевич еще раз имел удовольствие поставить меня в глупое положение в связи с этой историей моих отношений с Евгением Яковлевичем.
Забегая вперед, дополню этот перечень обид еще одним эпизодом.
Дело было уже в Нащокинском переулке.
Мандельштаму не хватало умных слушателей его «Разговора о Данте», это мы знаем. Елене Михайловне очень хотелось устраивать у себя литературные чтения, это мы тоже знаем. Она была знакома с Пастернаком, дружила с его женой, когда-то они учились вместе в ВХУТЕМАСе, и она предложила устроить у себя встречу обоих поэтов. Я никогда не стремилась бывать в обществе и плохо понимала не только «Разговор о Данте», но и некоторые из последних восьмистиший Мандельштама, и как раз стихи, которые Надя повторяла с особенным восторгом, например: «Должно быть, мы Айя-София с бесчисленным множеством глаз». Я и сейчас не понимаю это восьмистишие и не считаю, что поэты должны писать такие стихи, которые можно раскусить, только обложившись справочниками, философской и исторической литературой. Итак, можно было пойти к Фрадкиной и читать там «Разговор о Данте» без меня. Конечно, мне было бы не особенно приятно слушать, как все пойдут туда, где Евгений Яковлевич будет радушным хозяином, но я не могла претендовать на то, чтобы Мандельштамы не посещали своих родственников. Надо было только деликатно меня предупредить о создавшемся положении. Но Мандельштам, именно он, а не Надя, поступил иначе.
Мы сидели втроем в меньшей проходной комнате — Осип Эмильевич, Нина Николаевна Грин и я. Нади не было. Зазвонил телефон, Осип Эмильевич вышел в соседнюю комнату и, закончив переговоры, вернулся довольный и оживленный. Он обратился к Нине Николаевне с любезнейшей улыбкой: ну вот, все устроилось. На днях (он назвал число) он будет читать «Разговор о Данте» Пастернаку и Шкловскому. Чтение состоится у Евгения Яковлевича. Там будет еще один приятель Елены Михайловны, Мария Петровых, «и вот вы приходите, пожалуйста». И он стал долго и подробно объяснять Нине Николаевне, как найти квартиру Евгения Яковлевича. Я обомлела. «А меня вы не приглашаете, Осип Эмильевич?» — «А вы не можете туда пойти из-за Елены Михайловны».
Тут между нами пошел такой разговор, что Нина Николаевна не знала, куда деваться, и поспешила уйти. Осип бегал по квартире, хлопал дверьми, сверкая глазами, и наконец, гордо закинув голову, вскричал торжествующе: «С Леной меня связывают узы крови !» На это раз я была жестоко уязвлена. Не к лицу Мандельштаму такое ханжество. Ему, который, по словам Нади, проповедовал брак втроем: это, мол, крепость, защищенная от внешних врагов; ему, который не удосужился зарегистрировать хотя бы свой брак с Надей (кстати, я должна была в 1957 г. свидетельствовать в суде, что они «состояли в фактическом браке»); и, наконец, почему его не связывали узы крови с первой женой Евгения Яковлевича? И кому он это говорит? Мне, в моем фальшивом положении? Осип Эмильевич уже увидал по моему лицу, что зашел слишком далеко. Он подсел ко мне и стал говорить с отеческой нежностью. Но что он говорил?! «Мы хотели, чтобы Женя развелся с Леной и женился на вас, но вот видите — это не произошло. И хорошо, что не вышло: какой он вам муж? Он не может ни о ком заботиться, его нельзя себе представить отцом… Вообще 40 лет — это критический возраст. Мужчина либо переваливает через него благополучно, либо…» и т. д. Это было самой настоящей провокацией. Ведь это не я устроила ему сцену ревности за то, что он идет к Елене Михайловне, а она поставила, очевидно, условие, чтобы меня не было. При этом Мандельштамы прекрасно знали, что на людях я вела себя с Евгением Яковлевичем безукоризненно. Опасаться им было нечего. Они меня продали, чтобы угодить Елене Михайловне. Нужно было видеть, с каким удовольствием Осип Эмильевич не приглашал, меня при Нине Николаевне . Это было сделано с чисто садистическим порывом. С какой стати?
Даже Надя поняла, какое безобразие было учинено надо мной в тот день. Еще бы! Она ведь помнила, как мы с ней бегали к известному психиатру Ганнушкину, чтобы заочно консультироваться о всяких психических задержках у ее брата, и как Ганнушкин хмуро посмотрел на меня и сказал на прощание: «Пожалейте себя». А о чтении «Данте» она вспомнила в самые трагические дни выхода Мандельштама с Лубянки: «Ваше счастье, что вы не были тогда у Жени». Осип Эмильевич утверждал, что в ГПУ было известно все, о чем говорилось в этом собрании. Я была чрезвычайно удивлена. Трудно себе представить простого смертного, который в состоянии был бы передать своими словами речи Пастернака, Мандельштама и Шкловского, да еще по поводу такого сложного и первозданного произведения, как философско-эстетический трактат «Разговор о Данте». (В 1974 году Елена Михайловна мне сказала, что Шкловский не пришел на это чтение, а кроме Пастернака были художники Шестаков, или Киселев, а может быть, Татлин, и еще Я. Я. Рогинский).
А теперь вернемся к тому, что происходило со мной после бегства Е. Я. в Углич.
Вот уже четвертое лето, испорченное Мандельштамами и их окружением. В первое – 1930 года — эпизод с отмененным приглашением на озеро Севан и последовавшая за этим скука в Геленджике. Второе — 1931-го — на даче на берегу р. Клязьмы, несмотря на веселую компанию, состоящую из моих друзей, омрачено было отъездом Евгения Яковлевича на Кавказ. Третье — 1932 год — ознаменовалось острой ссорой с ним, странным времяпрепровождением моим в Архипо-Осиповке и острым заболеванием аллергией. Что делать в четвертое лето? В это время родители Лены собрались плыть на пароходе в Астрахань. Достали еще один билет и деликатно пригласили меня составить им компанию.
Я очень любила Волгу, я плавала по ней на пароходе в 1922 году, в 1923-м, в 1928-м и вот теперь в 1933-м. От года к году чувствовались перемены.
На этот раз на пароходе делалось что-то странное. Было слишком много народу. Женщины были в ажиотаже из-за группы иностранцев, оказавшейся в числе пассажиров. Это были немцы. Одеты они были в штатское, но выправка — военная, и среди них не было женщин. Ну, прямо рота. Среди прочих иностранцев выделялась одна, тоже немецкая, семья совсем другого типа: женщина не первой молодости, долговязый молодой человек в хорошем костюме, говорили — инженер. Затем одну каюту занимали двое бывалых советских командиров, кругом шептали, что у них большие исторические заслуги. Они были очень требовательны к уборщице. А на нижней палубе по традиции ютился третий класс – там лежали вповалку на полу.