Я полагаю, вам не терпится спросить меня, какую роль играл в этих последних сценах г-н де Бофор, ибо, памятуя роль, игранную им в первых, вас должно удивлять молчание, в которое он с некоторых пор канул. Мой ответ подтвердит вам мысль, уже не раз высказанную мной в этом сочинении: тот, кто пытается угодить всем, не может угодить никому. Г-н де Бофор, после того как он порвал со мной, вбил себе в голову или, точнее, ему вбила в голову г-жа де Монбазон, что он может и должен ладить одновременно с Королевой и с Принцем, и он так старался выставить напоказ это свое поведение, что один, без всякой свиты, явился в две парламентские ассамблеи, о которых я вам только что рассказал. Он даже объявил во всеуслышание на последней из них тоном Катона, который был ему вовсе не к лицу: «Что до меня, я лицо частное и ни во что не мешаюсь». — «Надо признать, что герцог Ангулемский и герцог де Бофор ведут себя примерно», — заметил я, обернувшись к де Бриссаку; я произнес это достаточно громко для того, чтобы принц де Конде мог меня услышать. Он рассмеялся. Благоволите заметить, что герцогу Ангулемскому тогда уже перевалило за девяносто и он был прикован к своей постели 395. Я упомянул об этой безделице для того лишь, что она показывает: тот, кого один только случай выдвинул на поприще общественное, с течением времени неминуемо возвращается на стезю частной жизни, всеми осмеянный. Клеймо это смыть уже нельзя, и даже вся отвага г-на де Бофора, — а он выказал ее еще не раз после возвращения Кардинала, [414] против которого выступил не колеблясь, — не могла помочь ему подняться после его падения. Но пора восстановить прерванную нить моего рассказа.
Вам нетрудно представить себе, как велико было волнение парижан в описанное мной утро. Большая часть работавших в своих лавках ремесленников имела при себе мушкеты. Женщины творили молитву в церквах. Однако, без сомнения, мысль о том, что опасность может вернуться, тревожила Париж во второй половине дня более, нежели волновала утром сама опасность. На лица почти всех тех, кто не был прямо связан ни с одной, ни с другой партией, легло выражение печали. Раздумье, уж не развлеченное деятельностью, охватило даже тех, кто принял большее участие в борьбе, нежели другие. Если верить тому, что граф де Фиеск во всеуслышание рассказывал вечером в гостиной своей жены, принц де Конде сказал ему: «Сегодня утром Париж едва не спалили. То-то порадовался бы иллюминации кардинал Мазарини! И зажечь ее собирались два его самых заклятых врага». Я, со своей стороны, тоже понимал, что нахожусь на краю самой зловещей и опасной пропасти, какая только может грозить человеку. В лучшем для меня случае я мог бы одолеть принца де Конде, но, если бы он при этом погиб, я прослыл бы убийцей первого принца крови, Королева неминуемо отреклась бы от меня, а все плоды моих трудов и риска достались бы Кардиналу, ибо беспорядки, дошедшие до крайности, в конце концов всегда оборачиваются в пользу королевской власти. Вот что твердили мне мои друзья, во всяком случае те из них, кто отличался благоразумием; вот что твердил себе я сам. Но как быть? Что делать? Каким способом отвести грозящую мне опасность, ведь я навлек ее на себя поведением, какое избрал по причине весьма основательной, а продолжал ему следовать в силу принятых мною обязательств — причины никак не менее важной. Богу угодно было разрешить мои сомнения.
Месьё, удрученный воплями парижан, в ужасе сбежавшихся толпой к Орлеанскому дворцу, но еще более подгоняемый собственным страхом, который внушил ему мысль, что волнение, едва не вспыхнувшее, всеохватно и не ограничится Дворцом Правосудия, Месьё, говорю я, подгоняемый страхом, взял слово с принца де Конде, что тот явится назавтра в Парламент в сопровождении всего лишь пяти человек, при условии, что и я дам обещание прийти туда с таким же числом провожатых. Я умолял Месьё простить меня, если я не соглашусь на это условие, — во-первых, принять его — означало бы оказать непочтение Принцу, с которым мне невместно равняться; во-вторых, я не чувствовал бы себя в безопасности, ибо множество смутьянов, улюлюкающих мне вслед, не подчиняются ничьим приказам и не признают никаких начальников; я ношу оружие для того лишь, чтобы защитить себя от этих людей; я знаю, какое почтение мне подобает оказывать принцу де Конде; между ним и любым дворянином расстояние столь велико, что свита из 500 человек для него значит меньше, чем для меня один лакей. Месьё, видя, что я не соглашаюсь на его предложение, и узнав, что герцогиня де Шеврёз, к которой он послал Орнано, чтобы ее убедить, меня поддерживает, — Месьё отправился [415] к Королеве, дабы представить ей, к каким горестным последствиям неминуемо приведут подобные действия. Но поскольку по натуре своей Королева ничего не боялась и немногое способна была предвидеть, она не придала никакого значения остережениям Месьё, тем более что в глубине души была счастлива, полагая крайности возможными и близкими. И только после того как канцлер, горячо ее убеждавший, а также Барте и Браше, прятавшиеся на чердаке Пале-Рояля и боявшиеся, как бы во время всеобщего возмущения их там не обнаружили, втолковали ей, что в нынешних обстоятельствах гибель принца де Конде и моя приведет к такой смуте, когда само имя Мазарини может стать роковым для королевского дома, она уступила не столько доводам, сколько мольбам смертных и согласилась именем Короля запретить обеим сторонам являться в Парламент.
Первый президент, уверенный, что Принц не примирится с таким решением, которое по справедливости не могло быть вменено ему в обязанность, ибо присутствие его в Парламенте было необходимо, отправился вместе с президентом де Немоном к Королеве; он объяснил ей, что, оставаясь нелицеприятным, нельзя запретить принцу де Конде присутствовать там, куда он явился просить правосудия и оправдания в преступлениях, в каких его обвиняют. Он напомнил Королеве различие, какое ей следует делать между первым принцем крови, чье присутствие в этих обстоятельствах в Парламенте необходимо, и парижским коадъютором, который вообще заседает в нем только в силу беспримерной милости Парламента 396. В заключение он обратил внимание Королевы, что одно лишь сознание долга вынуждает его так говорить, ибо, — прямодушно признался он, — его столь растрогало мое отношение к небольшой услуге, какую его сын пытался оказать мне нынче утром (таковы были его выражения), что ему приходится приневоливать себя, убеждая Королеву сделать то, что едва ли придется мне по нраву. Королева уступила его доводам, а также настоянию всех придворных дам, которые, каждая по своей причине, дрожали от страха при мысли о почти неизбежной завтрашней ссоре. Она прислала ко мне дежурного капитана личной гвардии Короля Шаро, чтобы именем Королях запретить мне показываться назавтра во Дворце Правосудия. Первый президент, которого я посетил утром по окончании заседания, чтобы выразить ему благодарность, явился ко мне с ответным визитом в ту самую минуту, когда Шаро выходил от меня; г-н де Моле совершенно откровенно сообщил мне все, что высказал Королеве. Я не только оценил его правоту, но и не утаил от него, что очень рад, ибо он помог мне с честью уклониться от недостойного поступка. «Тот, кто так мыслит, свидетельствует о своем благоразумии, — сказал он. — Тот, кто открыто в этом признается, свидетельствует о благородстве своего сердца». При последних словах он растроганно меня обнял. Мы поклялись друг другу в дружбе. И я до конца моих дней сохраню душевную теплоту и чувство признательности к его семейству.
На другой день, во вторник 22 августа, палаты собрались на ассамблею. На всякий случай, поскольку волнение в Париже до конца не улеглось, [416] охранять Парламент поставили две роты горожан. Принц де Конде оставался в Четвертой апелляционной палате — ему не положено было присутствовать на заседании, где обсуждали его требование оправдать его или обвинить. Высказано было множество разных мнений. Приняли предложение Первого президента, — поручить депутатам Парламента передать Королю и Королеве все послания как самой Королевы и герцога Орлеанского, так и принца де Конде, вместе с почтительнейшими представлениями о том, сколь эти послания важны; Королеву всеподданнейше просить не давать хода этому делу, а герцога Орлеанского — стать посредником в примирении.
Принц покинул ассамблею, сопровождаемый толпой простолюдинов из своих приверженцев, и неподалеку от монастыря миноритов я, идучи во главе процессии Большого Братства, носом к носу столкнулся с его каретой. Поскольку процессию эту составляют тридцать — сорок парижских кюре и за ней всегда следует большая толпа, я счел, что не нуждаюсь в обычном своем эскорте и даже умышленно взял с собой всего лишь пятерых или шестерых дворян — господ де Фоссёза, де Ламе, де Керьё, де Шатобриана и двух шевалье — д'Юмьера и де Севинье. Три-четыре человека из черни, сопровождавшей Принца, завидев меня, стали кричать: «Бей мазариниста!» Принц де Конде, в чьей карете, если не ошибаюсь, сидели господа де Ларошфуко, де Роган и де Гокур, узнав меня, тотчас вышел из кареты. Он заставил умолкнуть крикунов из своих приверженцев и преклонил колено, чтобы получить мое благословение; я благословил его, не обнажая головы, потом немедля снял скуфью и отвесил ему глубокий поклон. Как видите, история довольно забавная 397. А вот вам другая, окончившаяся куда менее забавно, — на мой взгляд, она стала причиной гибели моей карьеры и того, что жизни моей с тех пор не раз грозила опасность.