Вы, без сомнения, воображаете, что дела приняли серьезный оборот, и уверитесь в этом еще более, когда я скажу вам, что 2 января нового, то есть 1652, года издан был, в согласии с предложением магистратов от короны, а также в силу известия о том, что Кардинал миновал уже Эперне, — издан был второй акт, который гласил: предложить другим парламентам издать постановления, сообразные с актом от 29 декабря; кроме четырех уже назначенных советников отрядить еще двоих в прибрежные сельские общины с приказанием их вооружить; приказать войскам герцога Орлеанского остановить продвижение Кардинала, а также распорядиться о продовольствовании этих войск. Не правда ли, узнав о подобных речах магистратов от короны и о подобной бумаге, можно предположить, что Парламент желал войны? Ничуть не бывало.
Когда один из советников сказал, что для довольствования армии прежде всего надобно раздобыть деньги и с этой целью взять в королевской казне то, что выручено от уплаты за должности 440, его предложение было отвергнуто с негодующими воплями — те самые палаты, которые отдали приказ войскам Месьё оказать сопротивление войскам Короля, отнеслись к предложению взять королевские деньги с таким священным трепетом и щекотливостью, словно в стране царило самое невозмутимое спокойствие. По окончании заседания я сказал герцогу Орлеанскому, что он видит сам: я не обманул его, повторяя, что одними лишь речами магистратов от короны во времена междоусобицы не воюют. Как видно, он и сам это понял, хотя и на свой лад.
На другой день, 11 января 441, когда Парламент собрался на ассамблею и маркиз де Саблоньер, командовавший полком Валуа, явившись в палату, объявил Месьё, что Дю Кудре-Женье, один из эмиссаров, посланных вооружить общины, убит, а другой, Бито, взят в плен врагами 442, все были потрясены так, как если бы речь шла о самом черном и злодейском убийстве, замышленном и совершенном посреди всеобщего мира. Помню, [446] что Башомон, сидевший в тот день позади меня, шепнул мне, насмехаясь над своими собратьями: «Сейчас я заслужу себе геройскую славу, предложив четвертовать господина д'Окенкура, дерзнувшего стрелять в людей, которые вооружают против него народ». Гнев на г-на д'Окенкура, совершившего сие должностное преступление, которое по всей форме заклеймено было постановлением, на мой взгляд, и побудил Парламент не отказать в аудиенции приближенному принца де Конде, который доставил от него письмо и прошение; я не вижу другой причины, какою можно было бы оправдать согласие принять пакет, посланный в Парламент после регистрации декларации, которая осуждала Принца; ведь 2 декабря тот же самый Парламент отказался ознакомиться с подобным же письмом и возражениями Принца, хотя в ту пору палаты официально еще не осудили Его Высочества.
Вечером 11 числа я обратил на это обстоятельство внимание г-на Талона, который сам предложил выслушать посланца. «Мы не ведаем, что творим, — ответил он мне, — мы вышли из обычных рамок». Он не преминул, однако, в своей речи потребовать, чтобы никто не осмеливался посягнуть на королевскую казну, ибо, что бы ни случилось, она неприкосновенна 443. Скажите сами, как можно сопрячь это с другой речью, которую он произнес дня за два или три до этого, требуя вооружить общины и двинуть войска, дабы противостоять войскам Короля? Сотни раз в моей жизни изумлялся я глупости жалких писак, сочинявших историю этого времени. Ни один не уделил хотя бы мимолетного внимания противоречиям, которые между тем составляют самую любопытную и примечательную ее часть. Мне и тогда уже были непонятны противоречия, какие я наблюдал в поведении г-на Талона, ибо он несомненно отличался решительным характером и здравым смыслом — мне порой казалось даже, что он поступает так преднамеренно. Однако помнится, после долгих раздумий я оставил эту мысль; соображения, подробности которых моя память не сохранила, убедили меня, что его, как и всех прочих, увлекли потоки, кипящие в подобные времена столь бурно, что они швыряют людей во все стороны разом.
Это самое и случилось с г-ном Талоном во время прений, о которых идет речь, ибо, предложив ввести посланца принца де Конде и огласить письмо его и прошение, он прибавил, что следует отослать то и другое Королю и до получения его ответа не приступать к их обсуждению. В письме принц де Конде просто предлагал предоставить свою особу и свои войска в распоряжение Парламента для борьбы с общим врагом; в прошении же речь шла о том, чтобы отсрочить вступление в силу осуждающей его декларации до тех пор, пока декларация и акты, изданные против Кардинала, не принесут желанного плода. Обсуждение закончить не удалось, хотя прения продолжались до трех часов пополудни. К решению пришли на другой день, то есть 12 числа, когда постановили вытребовать у г-на д'Окенкура господ Бито и Женье (последний оказался не убитым, а пленным), а в случае отказа объявить: ответственность за все, [447] что с ними может случиться, падет на голову г-на д'Окенкура и его потомков; привести в исполнение декларацию и акты, изданные против Кардинала; возбранить всем подданным Короля признавать маршала д'Окенкура и прочих пособников Кардинала командующими войсками Его Величества, а также отсрочить вступление в силу декларации и постановления, направленных против принца де Конде, пока не будут приведены в действие декларация и постановления, направленные против Кардинала.
В заседаниях Парламента 16 и 19 января не произошло ничего, заслуживающего внимания. А к вечеру 19 января в Париж из Бордо прибыл герцог Немурский, следовавший во Фландрию, чтобы привести оттуда войска, которые испанцы предоставили принцу де Конде. Однако надо возвратиться несколько вспять, чтобы рассказать подробнее об этом походе герцога Немурского, внушившем Месьё большое беспокойство.
Мне кажется, я уже говорил вам, что герцог Орлеанский по пять-шесть раз в день впадал в жестокую тревогу, потому что был убежден: все отдано на волю волн, и, как мы ни поступи, будет равно плохо. Порой им овладевало вдруг мужество того рода, какое порождается отчаянием; именно в такие минуты он и утверждал, что худшее, что может с ним случиться, — это оказаться на покое в Блуа. Но Мадам, которой подобная его участь была отнюдь не по душе, смущала отрадные мысли, какими он себя тешил, и, стало быть, часто вселяла в него страх, и без того слишком ему свойственный. Положение дел не прибавляло ему храбрости, ибо мало того, что он ходил все время по краю пропасти, — он принужден был передвигаться такой поступью, что тут сорвались бы и люди, куда более твердые и уверенные в себе. Поскольку он не мог позабыть о Страстном четверге и к тому же пуще всего боялся оказаться в зависимости, в какую непременно попал бы, свяжи он себя безоглядно с принцем де Конде, он то и дело сам себя одергивал, по десять раз в день подавляя самые естественные свои побуждения; в ту пору, когда он еще надеялся, что удастся помешать возвращению Мазарини, не прибегая к гражданской войне, он так привык соблюдать осторожность, необходимую в этом случае, что, когда обстоятельства переменились, он стал совершать нелепые поступки вполне в духе Парламента.
Вы уже не раз наблюдали, как это корпорация в одном и том же заседании отдавала приказ войскам выступить и при этом возбраняла им заботиться о своем довольствии; вооружала население против армий, исполнявших распоряжение двора, отданное им по всей форме, и тут же осуждала тех, кто предлагал эти войска распустить; она предписывала общинам брать под арест королевских военачальников, которые станут пособниками Мазарини, и одновременно под страхом смерти запрещала вербовать солдат без особого на то приказания Государя. Месьё, воображавший, будто, действуя заодно с Парламентом, он будет противостоять Мазарини, но притом не попадет в зависимость от принца де Конде, вступив в содружество с палатами, стал еще стремительней катиться под [448] уклон, куда его и так влекла природная нерешительность. Она побуждала его сидеть между двух стульев всякий раз, когда представлялся подходящий случай. То, к чему он влекся по своей природе, стало неизбежным в силу союза его с корпорацией, которая в действиях своих всегда исходила из стремления примирить королевские ордонансы с гражданской войной. Когда дело идет о Парламенте, нелепость подобного поведения некоторое время сокрыта величием мощной корпорации, которую большинство людей полагает непогрешимой; но оно обнаруживается весьма скоро, когда речь идет об отдельных лицах, будь то даже сын Короля или принцы крови. Я каждый день твердил об этом Месьё, он со мной соглашался, а потом снова вопрошал, насвистывая: «Ну, а разве есть лучший выход?» Мне кажется, слова эти более пятидесяти раз звучали припевом ко всему тому, что сказано было в разговоре, который я имел с ним в день прибытия в Париж герцога Немурского. Месьё был сильно удручен мыслью о том, что войска, которые герцог приведет из Фландрии, слишком уж усилят принца де Конде. «А Принц, — говорил Месьё, — впоследствии воспользуется ими для своих целей, как ему заблагорассудится». Мне очень горько видеть, отвечал я ему, что Месьё поставил себя в положение, когда ничто не может его обрадовать, но все может, да и должно, печалить. «Если принца де Конде разобьют, что Вы станете делать с Парламентом, который, даже когда Кардинал с целой армией окажется у входа в Большую палату, будет ждать, пока объявят свое мнение магистраты от короны? Что Вы станете делать, если победу одержит Принц, когда Вы и сейчас уже с недоверием глядите на четыре тысячи человек, которых ему не сегодня-завтра приведут?»