Выбрать главу

Месьё, в восторге от этой речи, отвечал, что Принц явился для того лишь, чтобы обсудить кое-какие частные дела и останется в Париже всего сутки. И не успел маршал выйти из его покоев, сказал мне: «Вы благородный человек, havete fatto polito (вы сделали все, что надо (ит.).), то-то мы натянем нос Шавиньи!» Но я ответил ему напрямик: «Никогда еще, Месьё, я не оказывал Вам такой плохой услуги. Прошу Вас, помяните мои слова». Шавиньи, который одновременно узнал о происшедшем в Ратуше и об ответе Месьё, стал ему пенять и, распалившись, дошел до дерзости и угроз. Он объявил Месьё, что у принца де Конде достанет силы оставаться в городе сколько ему вздумается, ни у кого не испрашивая на то позволения. Через известного смутьяна, Песка, он собрал на Новом мосту сто или сто двадцать негодяев, которые едва не разгромили жилище маркиза Дю Плесси-Генего, и так запугал Месьё, что принудил его публично отчитать маршала Л'Опиталя и купеческого старшину за то, что они внесли в протоколы муниципальной канцелярии ответ, который, по уверениям Его Королевского Высочества, был дан им губернатору в приватном порядке и [478] совершенно доверительно. Вечером я пытался напомнить Месьё, что недаром советовал ему не делать шага, который он сделал, но он заткнул мне рот. «Мало ли что случается, — объявил он. — Вчера прав был я, сегодня вы. Но разве можно столковаться с этими людьми?» Ему следовало бы присовокупить: «И со мной в их числе». Я присовокупил это сам; увидя, что, несмотря на все горькие уроки, он продолжает вести себя по-прежнему, хотя с тех пор, как принц де Конде отбыл в Гиень, он сам в разговорах со мной тысячи раз осуждал подобное поведение, я понял бесплодность своих стараний и решил по возможности оставаться в бездействии, хотя, правду сказать, для некоторых лиц это вовсе не безопасно в смутные времена; однако я не видел для себя другого выхода, во-первых, потому, что не в моей власти было переделать Месьё, во-вторых, потому, что я должен был принимать в расчет положение, в каком я в эту пору оказался, и о чем я позволю себе рассказать подробнее.

Из любви к истине я должен вам признаться, что, сделавшись кардиналом, я сразу почувствовал неудобства, причиняемые пурпуром, ведь и раньше я много раз замечал, что мне слишком много неудобств причиняет уже и блеск коадъюторского звания. Одна из причин, по которым люди почти всегда злоупотребляют своим саном, состоит в том, что он сразу же ослепляет их, и ослепление это ведет их к первым ошибкам, во многих отношениях самым опасным. Величие, с каким я намеренно держался, сделавшись коадъютором, снискало мне успех, ибо все видели, что к такому образу действий вынуждает меня низость моего дяди. Но я прекрасно понимал, что, не будь этого обстоятельства и не сдобри я своего поведения приправами, прибегнуть к которым помогла мне не столько моя собственная ловкость, сколько дух времени, — повторяю, не будь всего этого, такое поведение отнюдь не было бы благоразумным или, во всяком случае, не было бы приписано благоразумию. Имея достаточно времени над этим поразмыслить, я с особенной осмотрительностью отнесся к кардинальской шапке, чей ослепительный цвет кружит головы большинству тех, кто ею удостоен. Самую заметную, на мой взгляд, и самую ощутительную ошибку кардиналы совершают, притязая возвыситься над принцами крови, которые в любую минуту могут стать нашими властителями, а покамест, в силу своего ранга, являются таковыми почти для всех наших ближних. Я исполнен благодарности ко всем кардиналам моего рода, чей пример дал мне впитать сей урок с молоком матери; мне представился удобный случай применить его к делу в тот самый день, когда я получил известие о своем назначении. Шатобриан, имя которого вы встречали во второй части моего повествования, сказал мне в присутствии многих лиц, находившихся в моих комнатах: «Отныне мы не станем кланяться первыми»; сказал он это, имея в виду, что, хотя я и был в самых дурных отношениях с принцем де Конде и ходил повсюду с большой свитой, я, понятное дело, где бы ни встречался с ним, приветствовал его с почтением, подобающим его титулам. «Извините, сударь, — возразил я Шатобриану, — мы по-прежнему будем кланяться первыми, и притом ниже, чем [479] когда-либо прежде. Не дай Бог, если красный головной убор вскружит мне голову настолько, что я вздумаю оспаривать первенство у принцев крови. Для дворянина большая честь уже в том, что он имеет право находиться рядом с ними». Слова эти, — а они, думается мне, благодаря великодушию принца де Конде и его дружбе ко мне, помогли, как вы увидите далее, охранить права французских кардиналов, — слова эти произвели на окружающих весьма благоприятное впечатление и умерили их зависть, а это важнейший залог успеха.

Для той же цели я воспользовался еще и другим средством. Кардиналы де Ришельё и Мазарини, окрасившие пурпуром звание министра, присвоили кардинальскому сану привилегии, которые и министрам подобают лишь в том случае, если два эти титула соединились в одном лице. Трудно было разрознить их в моей особе, принимая во внимание должность, какую я занимал в Париже. Я, однако, сделал это сам, обставив дело так, что поступки мои приписали одной лишь скромности; я объявил во всеуслышание, что намерен принимать лишь те почести, какие всегда воздавались кардиналам, имя которых я ношу. Почти во всех случаях жизни важно не то, что ты делаешь, а как ты это делаешь. Я никому не уступал первого места, я провожал маршалов Франции, герцогов, пэров, канцлеров, иностранных принцев, побочных отпрысков королевской фамилии лишь до верхней ступени лестницы моего дома, но все были довольны.

Третье, о чем я позаботился, — это не пренебречь ни одним способом, какие допускает приличие, чтобы вернуть себе дружбу тех, кого всякого рода интриги от меня отдалили. Таких людей, разумеется, насчитывалось множество, ибо судьба моя была столь бурной и переменчивой, что в иные времена кое-кто побоялся быть к ней причастен, а в другие кое-кто оказался со мной в раздоре. Прибавьте к этому тех, кто, пожертвовав мной, надеялись попасть в милость. Не стану докучать вам подробностями, скажу только, что в полночь ко мне явился де Берси, что у почтенного картезианца, отца Каружа, я встретился с де Новионом 481, а у селестинцев с президентом Ле Коньё. Все они были счастливы примириться со мной в ту пору, когда парижская митра озарилась сиянием кардинальской шапки. А я был счастлив примириться со всеми в ту минуту, когда сделанные мной шаги могли быть приписаны одному лишь великодушию. Я не пожалел об этом, и благодарность тех, кого я избавил от тягот первого шага, с лихвой выкупила неблагодарность некоторых других. Я уверен, что соображения политики, равно как и благородства, предписывают более могущественному избавить от унижения тех, кто стоит ниже его, и протянуть им руку, когда они не смеют протянуть ее сами.

Поведение, которого я старательно держался в обстоятельствах, мной описанных, было вполне согласно с принятым мной решением по возможности вкушать отныне покой — высокие титулы, какие судьбе угодно было сочетать в моем лице, казалось, сами собой должны были его мне доставить. [480]

Я уже говорил вам, что нрав Месьё, который я позволю себе назвать неисправимым, опостылел мне настолько, что я не решался более ни в чем на него положиться. А вот происшествие, которое покажет вам, что я был бы слепцом, вздумай я надеяться на Королеву.

Вы, наверное, помните, что в конце второго тома моего сочинения я упомянул о неосторожности мадемуазель де Шеврёз, совершенной ею, когда в сговоре с ее матерью я решился изображать воздыхателя Королевы. Герцогиня де Шеврёз против моего желания посвятила в дело дочь, которой вначале шутка пришлась весьма по вкусу; помнится, ей даже нравилось заставлять меня разыгрывать перед ней комедию со Швейцарихой — так она прозвала Королеву. Но однажды вечером, когда у нее было много гостей, кто-то показал ей письмо, присланное одним из придворных, — в нем говорилось, что Королева очень похорошела. Большинство присутствующих засмеялись; не знаю сам почему, я не последовал их примеру. Мадемуазель де Шеврёз, самое капризное в мире существо, заметила это и объявила мне, что ничуть не удивлена, ибо вот уже некоторое время кое-что замечает; оказалось, ей почудилось, будто я совершенно к ней охладел и к тому же поддерживаю с двором сношения, о каких ничего ей не сообщаю. Я решил вначале, что она надо мной смеется, — в том, что она говорила, не было и тени правды, — и понял, что она не шутит, лишь когда она объявила, будто ей известно, что именно доставляет мне каждый день ливрейный лакей Королевы. В самом деле, с некоторых пор ливрейный лакей Королевы часто ко мне являлся. Но он ничего мне не доставлял и навещал мой дом лишь потому, что состоял в родстве с одним из моих людей. Не знаю, каким образом мадемуазель де Шеврёз стали известны эти посещения, и тем более не знаю, с чего ей вздумалось сделать из них подобные выводы. Она, однако, их сделала и стала роптать и грозить. В присутствии Сегена, бывшего камердинера своей матери, который исправлял какую-то должность при особе то ли Короля, то ли Королевы, она объявила, будто я тысячу раз твердил ей, что не понимаю, как можно влюбиться в эту Швейцариху. Словом, ее стараниями до Королевы дошли слухи, будто в разговорах с мадемуазель де Шеврёз я называю ее Швейцарихой. Как вы увидите из дальнейшего, Королева никогда мне этого не простила; о том, что эти любезные слова дошли до нее, я узнал как раз за три-четыре дня до прибытия в Париж принца де Конде. Надо ли удивляться, что это происшествие, лишившее меня надежды на грядущие милости двора, еще подкрепило созревшее во мне решение удалиться от дел. Место моего уединения отнюдь не было мрачным, тень, отбрасываемая башнями собора Богоматери, давала прохладу, а кардинальская шапка служила защитой от суровых сквозняков. Я видел все преимущества уединения и, поверьте, если бы зависело от меня, воспользовался бы ими. Но судьба судила иначе. Возвращаюсь к своему повествованию.