Круасси приехал в Рим, нашел меня и поселился, если я не ошибаюсь, вместе со своим другом Шатийоном. Они навещали меня вдвоем почти [627] еженощно, не смея показаться у меня днем, ибо французам запрещено было со мною видеться. И тот и другой были большие приятели с младшим Фуке, нынешним епископом Агдским, который также находился в то время в Риме и был недоволен тем, что Лионн позволяет себе спать с собственной женой, с которой Фуке был в наилучших отношениях, — к тому же Фуке надеялся сам получить должность в Риме и был совсем не прочь посадить в лужу супруга г-жи де Лионн, чтобы навлечь на него немилость двора. Он посчитал, что лучшим средством для этого будет всеми силами затруднить ему исполнение главного, а точнее сказать, единственного поручения, на него возложенного и касавшегося меня; для этого Фуке обратился к Круасси, просив того уверить меня, что будет неукоснительно уведомлять меня о каждом шаге Лионна, что я буду получать копии всех депеш рогоносца (иначе он никогда не называл Лионна) еще до того, как они покинут пределы Рима, а копии депеш Мазарини — четверть часа спустя после прочтения их рогоносцем; в его, Фуке, власти исполнить все, что он мне обещает, ибо в совершенной его власти г-жа де Лионн, от которой муж не таится и которую он к тому же взбесил, влюбившись об эту пору без памяти в ее камеристку, прехорошенькую девицу по имени Агата. Столь большое преимущество, взятое мной над Лионном, и было главной причиной, по какой я не придал должного значения попыткам его завязать со мной сношения через Монтрезора. Одно вовсе не должно было мешать другому — тут я дал маху. Совершить ошибку толкнули меня два обстоятельства.
Первым было то, что нам троим — Круасси, Шатийону и мне — доставляло большое удовольствие каждый вечер потешаться над рогоносцем; слишком поздно пришлось мне убедиться в этом случае, как потом я убеждался не раз, что в делах важных еще более, чем во всех других, должно остерегаться тешить себя шуткой — она отвлекает, рассеивает, усыпляет; эта склонность к шутке не однажды дорого обошлась принцу де Конде. Второе обстоятельство, озлобившее меня против Лионна, состояло в том, что по окончании конклава, как он сам впоследствии рассказал мне в Сен-Жермене, он, следуя особенному повелению двора, послал курьера Ла Борна, служившего при Мазарини, во дворец Нотр-Дам-де-Лоретт, где я жил, с официальным приказом всем подданным французского Короля, состоявшим у меня на службе, под угрозой быть обвиненными в оскорблении Величества, покинуть меня как ослушника Его Величества и изменника отечеству. Выражения эти меня разгневали; имя Короля спасло посланца от оскорбления, но шевалье де Буа-Давид, молодой повеса из моих приближенных, бросил ему вдогонку несколько слов, поминая в них рога, что весьма подходило к случаю. Так слово иной раз влечет за собой последствия куда более важные, нежели поступок; наблюдение это многократно заставило меня напоминать самому себе, что в делах важных должно тщательнейшим образом взвешивать слова самые незначительные. Но возвращаюсь к письму, которое Краусси доставил мне в Гротта-Феррата. [628]
Оно меня удивило, но то было удивление, не смутившее моего покоя. Я всегда замечал, что все невероятное оказывает на меня подобное впечатление. Не то чтобы я не знал, что невероятное часто оказывается правдой; но, поскольку предвидеть его невозможно, оно никогда меня не задевает; к происшествиям подобного рода я отношусь как к грому среди ясного неба — явлению необычному, но могущему случиться. Мы, однако, втроем — Круасси, аббат Шарье и я — долго обсуждали письмо Лионна. Я послал аббата в Рим сообщить о его содержании кардиналу Аццолини, — тот не придал значения словам папы, на которые возлагал такие надежды Лионн, и в беседе с аббатом Шарье умно и тонко заметил, что убежден: Лионну выгодно скрыть или, точнее, умалить и принизить в глазах французского двора пожалование мне паллиума, и потому он приукрашивает слова и обещания папы. «А впрочем, — заметил Аццолини, — папа как никто на свете умеет подбирать выражения, которые сулят все и не дают ничего». Он посоветовал мне вернуться в Рим, вести себя как ни в чем не бывало, по-прежнему изъявлять полнейшее доверие к справедливости и доброй воле Его Святейшества и идти своей дорогой, как если бы я ничего не знал о том, что он сказал Лионну. Я послушался Аццолини и поступил сообразно его напутствиям.
По прибытии в Рим, следуя советам, какие друзья дали мне перед моим отъездом из города, я объявил, что почтение мое к имени Короля столь безгранично, что я стерплю все без изъятия от тех, кто хоть сколько-нибудь облечен его полномочиями; не только г-н де Лионн, но даже г-н Геффье, простой французский соглядатай, вольны вести себя со мной как им вздумается: я буду всегда оказывать им при встречах всю возможную учтивость; что до моих собратьев-кардиналов, я и с ними намерен держаться того же поведения, ибо уверен: нет в мире ничего, что могло бы избавить духовную особу от обязанности блюсти, включая и наружные их знаки, дружбу и христианскую любовь, каким надлежит царить между пастырями. Заповедь, начертанная в Евангелии, а стало быть, стоящая выше всех правил церемониала, учит меня, что я не должен считаться с ними старшинством; я буду равно уступать им дорогу, невзирая на то, отвечают они мне тем же или нет, приветствуют они меня или нет; в отношении же частных лиц, не облеченных правом действовать от имени Короля, которые позволят себе не воздать в моей особе почести, должные пурпуру, мне придется вести себя по-иному, ибо в противном случае достоинство сана понесет урон, ведь миряне не преминут вывести отсюда заключения, от которых потерпят ущерб прерогативы Церкви; но, поскольку по натуре моей и в силу моих правил мне ненавистно всякое насилие, я запрещу своим людям чинить его в отношении тех, кто первыми окажут мне непочтение, и прикажу только подрезать поджилки лошадям, впряженным в их кареты. Надо ли вам говорить, что подвергнуться подобному оскорблению охотников не нашлось. Большинство французов уступали мне дорогу; те же из них, кто считал своим долгом подчиниться приказу кардинала д'Эсте, старательно избегали на улицах встречи со мной. [629]
Папа, которому кардинал Бики весьма преувеличил силу выражений, в каких я публично объявил о том, как отныне намерен себя держать, завел со мной об этом речь в тоне выговора, сказав, что мне не подобает угрожать тем, кто повинуется приказаниям Короля. Зная уже его лукавство, я решил, что должен отвечать ему так, чтобы принудить его самого объясниться — правило, какому неукоснительно надлежит следовать, имея дело с людьми подобного толка. Я горячо поблагодарил его за то, что он по доброте своей изъявил мне свою волю — отныне я буду терпеливо сносить любое оскорбление от самого ничтожного француза, ибо для оправдания перед Священной Коллегией мне довольно будет сказать, что я действую по указанию Его Святейшества. При этих словах папа с жаром перебил меня: «Я вовсе не то имел в виду. Я отнюдь не стремлюсь к тому, чтобы пурпур лишали подобающих ему почестей, — вы бросаетесь из одной крайности в другую. Не вздумайте вести подобные речи в Риме». В свой черед, с не меньшей живостью подхватив слова папы, я стал умолять его простить меня, если я неправильно его понял. Теперь я уразумел, что он одобряет в главных чертах избранное мной поведение и только призывает меня к разумной сдержанности. Он не стал меня опровергать, видя некоторую выгоду в том, чтобы наставление его звучало двусмысленно; моя же выгода состояла в том, что я не должен был отказаться от своих намерений. Так закончилась аудиенция, данная мне папой, выходя от которого вместе с сопровождавшим меня monsignor il maestro di camera (г-ном камерарием (ит.).), я рассыпался в похвалах Его Святейшеству. Тот вечером пересказал их папе, который ответил ему с хмурым видом: «Questi maledetti: Francesi sono piu furbi di noi altri» (Эти проклятые французы — большие пройдохи, чем мы (ит.).). Камерарий, монсеньор Бандинелли, ставший впоследствии кардиналом, два дня спустя пересказал этот разговор преподобному Илариону, аббату церкви Святого Креста Иерусалимского, от которого я все и узнал. Так я и жил до той поры, пока не поехал на воды Сан-Кашано в Тоскане, чтобы полечиться от нового приступа болей в плече, случившегося по моей собственной вине.