Выбрать главу

Десятого числа господа де Бофор и де Ла Мот выступили из города для прикрытия возвращавшегося Нуармутье и на равнине Вильжюиф обнаружили маршала де Грамона с двухтысячным пехотным войском из швейцарских и французских гвардейцев и двухтысячной конницей. Младший из рода де Бово — Нерльё, способный офицер, командовавший кавалерией мазаринистов, решительно устремился в атаку и был убит гвардейцами г-на де Бофора у ворот Витри. Бриоль, отец Бриоля, вам известного, вырвал у г-на де Бофора шпагу. Но тут враги дрогнули, даже пехота их смешалась — во всяком случае, пики гвардейцев забряцали, сталкиваясь друг с другом, а это всегда есть признак замешательства, [129] однако маршал де Ла Мот приказал бить отбой, не желая подвергать превратностям битвы обоз, который уже показался вдали. Маршал де Грамон счастлив был унести ноги, и обоз вступил в Париж, сопровождаемый едва ли не сотнею с лишком тысяч человек, которые взялись за оружие, едва разнесся слух, что герцог де Бофор завязал сражение.

Одиннадцатого числа советник Апелляционной палаты Брийак, пользовавшийся уважением Парламента, объявил на общем собрании всех палат, что следует подумать о мире: горожанам надоело, мол, содержать войска, да и под конец в ответе за все придется быть Парламенту, а он, Брийак, знает-де из верных рук, что мирные предложения будут встречены весьма благосклонно. В том же духе говорил накануне в муниципальном совете президент Счетной палаты Обри; вы увидите далее, что в Сен-Жермене воспользовались доверчивостью этих двоих, из которых первый был пригоден лишь для крючкотворства, а другой вообще ни на что не годен; вы увидите, повторяю, что в Сен-Жермене воспользовались их доверчивостью, чтобы прикрыть замышляемое на Париж нападение. Слова Брийака вызвали в Парламенте горячие споры. Прения продолжались долго — наконец решено было отложить обсуждение до утра.

На другой день, 12 февраля, Мишель, командовавший стражей у ворот Сент-Оноре, явился в Парламент доложить о прибытии герольда, сопровождаемого двумя трубачами. Герольд, доставивший три пакета: один — адресованный Парламенту, другой — принцу де Конти, третий — муниципалитету, желал говорить с Парламентом. Известие это пришло как раз тогда, когда все еще стояли у камина в Большой палате, собираясь занять места; разговор шел о происшествии, случившемся накануне в одиннадцать часов вечера, когда на Рынке схвачен был шевалье де Ла Валетт, который разбрасывал листки, хулящие Парламент и еще более — меня 138. Ла Валетта отвели в Ратушу, где я и встретил его на лестнице, выходя от герцогини де Лонгвиль. Будучи хорошо с ним знаком, я вежливо его приветствовал и даже заставил отступить толпу, которая его оскорбляла. Но каково же было мое удивление, когда вместо того, чтобы ответить на мою учтивость, он бросил мне с вызовом: «Я ничего не боюсь, я служу моему Королю». Удивление мое поубавилось, когда я увидел его воззвания, при которых любезности и впрямь были не у места. Горожане вручили мне пять или шесть сотен их копий, найденных в карете Ла Валетта. Он от них не отпирался и продолжал говорить со мной с прежней надменностью. Это, однако, не заставило меня изменить свое обращение с ним. Я выразил сожаление, что вижу его в столь бедственном положении, и купеческий старшина приказал сопроводить его под стражей в Консьержери.

Приключение это, которое уже и само по себе трудно было совместить с готовностью придворной партии к миру, хотя Брийак и президент Обри похвалялись, будто доподлинно и досконально знают о добрых намерениях двора, приключение это, вместе с прибытием герольда, словно по волшебству появившегося в нужную минуту, слишком явно [130] свидетельствовало о коварном умысле. Парламент видел его, как и все прочие. Однако Парламент в высшей степени склонен был к ослеплению, ибо, приученный правилами обыкновенной судебной процедуры держаться мелочных формальностей, в случаях необыкновенных он не умел отделить от них существо дела. «Должно остерегаться этого герольда, он явился недаром, очень уж странное стечение обстоятельств: для отвода глаз толкуют о переговорах, разбрасывают подметные листки, чтобы возмущать народ, а на другое утро является герольд — тут дело нечисто». Так твердила вся верховная палата, и она же присовокупляла: «Но как быть? Разве может Парламент отказаться выслушать герольда своего Короля? Ведь герольда выслушивают, даже когда он послан врагом!» В этом духе высказывались все, только некоторые громко, а другие потише. Сторонники двора провозглашали это велегласно, приверженцы партии не выговаривали столь внятно концы фраз. Послали к принцу де Конти и генералам просить их пожаловать в Парламент, но пока их ожидали — кто в Большой палате, кто во Второй апелляционной палате, кто в Четвертой, я отвел в сторону старика Брусселя и предложил ему выход, который пришел мне в голову всего лишь за четверть часа до начала заседания.

Первой моей мыслью, когда я узнал, что Парламент намерен открыть ворота герольду, было поставить все войска под ружье и, выстроив их рядами, с большой торжественностью провести между ними герольда, под предлогом почестей так его окружив, чтобы народ почти не мог его видеть и совсем не мог слышать. Вторая мысль была счастливей и лучше помогла решить дело. Я предложил Брусселю, — ему, как одному из старейших членов Большой палаты, надлежало выступить в числе первых, — сказать, что нынешнее замешательство вовсе ему непонятно, ибо решение может быть одно: отказаться принять герольда и даже впустить его в город, ведь такого рода вестников высылают лишь к врагам или к равным себе; посольство это — весьма грубая уловка кардинала Мазарини, который вообразил, будто сумеет ввести в заблуждение Парламент и муниципалитет и под предлогом послушания заставит их совершить столь непочтительный и преступный шаг. Добряк Бруссель, убежденный в неоспоримости этого моего рассуждения, хотя на самом деле оно было весьма сомнительным, отстаивал его до слез. Весь Парламент был растроган. Магистраты поняли вдруг, что только таким и может быть их ответ. Президенту де Мему, пожелавшему привести два или три десятка примеров, когда короли посылали герольдов своим подданным, заткнули рот и освистали его, как если бы он изрек величайшую нелепость; тех, кто высказывал противоположное мнение, едва слушали, и решено было запретить герольду появляться в городе, а магистратов от короны послать в Сен-Жермен, дабы они объяснили Королеве причины такого запрета.

Принц де Конти и муниципалитет воспользовались тем же предлогом, чтобы отказаться выслушать герольда и принять пакеты, которые на другой день он оставил у ограды ворот Сент-Оноре. Это происшествие в соединении с арестом шевалье де Ла Валетта привело к тому, что никто [131] даже и не вспомнил об оглашенном накануне решении обсудить предложение Брийака. Лицемерные попытки примирения вызывали теперь лишь всеобщий гнев и недоверие, а несколько дней спустя, когда стали известны подробности умысла, озлобление еще усилилось. Шевалье де Ла Валетт, человек коварный, но отважный и притом склонный и способный к решительным действиям, а в наше время это не часто свойственно храбрецам, задумал убить нас с герцогом де Бофором на лестнице Дворца Правосудия и для этой цели воспользоваться смятением и замешательством, которые, по его предположениям, должно было вызвать в городе необычное появление герольда. Двор всегда отрицал, что нас замышляли убить, хотя признавался, что подослал Ла Валетта с воззваниями, и даже требовал его выдачи. Но я знаю из верных рук, что Коон, епископ Дольский, за день до этого говорил епископу Эрскому, будто герцогу де Бофору и мне осталось жить не более трех дней 139; примечательно, что в том же разговоре он отзывался о Принце как о человеке недостаточно решительном, которому не все можно сказать. Из этого я заключаю, что Принцу не были известны истинные намерения шевалье де Ла Валетта. Но я всегда забывал его об этом спросить. 19 февраля принц де Конти объявил Парламенту, что в отделении приставов ожидает дворянин, посланный эрцгерцогом Леопольдом, наместником испанского короля в Нидерландах, — посланец этот просит у высокого собрания аудиенции. Едва принц де Конти закончил свою речь, магистраты от короны явились доложить о своем посольстве в Сен-Жермен, где их приняли как нельзя лучше. Королева совершенно одобрила соображения, по каким Парламент отказался впустить в город герольда; она уверила магистратов от короны, что, хотя в нынешних обстоятельствах она не может признать в решениях Парламента постановлений верховной палаты, она благосклонно примет все изъявления почтения и преданности с его стороны, и в том случае, если он подтвердит их на деле, тотчас окажет знаки своей милости и даже благоволения всем его членам совокупно и каждому в отдельности. Генеральный адвокат Талон, всегда говоривший с достоинством и силой, оснастил эту свою речь всеми фигурами красноречия, чтобы под конец в самых патетических выражениях уверить Парламент, что если, мол, он пожелает отправить депутацию в Сен-Жермен, та будет принята наилучшим образом и может весьма приблизить заключение мира. Когда же Первый президент сообщил ему в ответ, что у дверей в Большую палату дожидается посланец эрцгерцога, Талон, человек сметливый, воспользовался этим предлогом, чтобы еще подкрепить свое мнение. Провидение, заметил он, кажется, нарочно доставило Парламенту случай с вящей убедительностью доказать Королю свою верность, отказавшись принять посланного и донеся Королеве о том, что это сделано из неизменного к ней почтения. Поскольку появление испанского посланца в парижском Парламенте — из ряда вон выходящее событие в нашей истории, я полагаю, что в рассказе о нем следует вернуться несколько вспять. [132]