И не только это.
Но и всю страну, которая может развлекаться таким образом!
Мексику!
А тут еще приезжает прообраз эренбурговского Хулио Хуренито[571] — Диего Ривера (хотя в самой книге он присутствует как друг и приятель Х. Х.).
От Диего я узнаю не только о «дне смерти», но и о прочей фантастике этой поразительной страны.
Моей самой первой работой на театре — моим дебютом — была тоже Мексика.
Мы инсценировали и ставили рассказ Джека Лондона.
Начинал я постановку художником, а затем перерос в сопостановщика. Подробно об этом в своем месте[572].
Здесь только любопытно вспомнить, до какой степени ничего общего с Мексикой не имели ни пролог, ни эпилог этой постановки (я имею в виду декорации).
Тот и другой (почему-то произносившиеся пролог и эпилог) — происходили в Мексике.
Основное действие — в Америке.
Дело спасалось, конечно, тем, что декорации были скорее даже супрематическими, чем кубистическими (был 1920 год), и в них уследить этнографическое несоответствие с действительностью было более чем затруднительно!
Так или иначе, сам жирный Диего, фотографии с его фресок и колоритные рассказы о Мексике еще больше распаляли охоту попасть туда и прощупать все это собственным глазом.
А потом через несколько лет мечта стала действительностью:
в результате самых неистовых стечении обстоятельств я попадаю в эту страну.
На большинство людей Мексика производит поразительное впечатление.
Я думаю, что это оттого, что она всеми своими частями кажется только что вышедшей из вод двух омывающих ее океанов, — кажется, что вся она в «становлении».
В том особом динамическом состоянии, которое мы противопоставляем статическому понятию «бытие».
Мы знаем об этом больше по книгам.
И не очень подвижному воображению это сложное представление о динамике становления почти ничего не говорит.
Мексика удивительна тем, что там на ощупь переживаешь то, что знаешь по книгам и философским концепциям, противостоящим метафизике.
Подозреваешь, что мир в колыбельном возрасте был полон именно такой — царственно-равнодушной — лени и одновременно с этим — такой же созидательной потенции, как эти плато и лагуны, пустыни и заросли, пирамиды, от которых ждешь, что они вот‑вот разорвутся вулканами; пальмы, которые врастают в голубой небесный купол, черепахи, выплывающие не из лона заводей и заливов, а из глубин океана, соприкасающихся с центром Земли.
Люди, побывавшие в Мексике, встречаются как братья.
Ибо люди, побывавшие в Мексике, — болеют «мексиканской болезнью».
Что-то от эдемских садов стоит пред закрытыми глазами тех, кто смотрел когда-либо на мексиканские просторы. И упорно думаешь, что Эдем был вовсе не где-то между Тигром и Евфратом, а, конечно, где-то здесь, между Мексиканским заливом и Техуантепеком!
Этому не может помешать ни грязь котлов с пищей, которые облизывают шелудивые псы, вьющиеся вокруг, ни поголовное взяточничество, [ни] изводящая безответственность неповоротливой лени, ни вопиющая социальная несправедливость, ни разгул полицейского произвола, ни вековая отсталость рядом с самыми передовыми формами социальной эксплуатации.
Время вымывает из памяти эту трагическую муть, и хотя в сознании она остается неизгладимо, в эмоциях остаются крупицы подлинного золота, которым горят мексиканские закаты и восходы, облачения одиноких мадонн и леса резных фигур, заселяющих застывшей толпой многосаженные алтарные украшения, насечки на оружии и вышивки на сомбреро чаррос и дорадос[573], шитье костюмов матадоров, нежная бронза задумчивых лиц и сочные плоды неведомых названий, выбивающиеся из-под темно-зеленой, голубоватой или светло-серой листвы…
Мы знаем, что чувства наши, сознание и строй представлений отражают подлинный мир вокруг нас.
Мы помним и фигуру злодея-кардинала из «Герцогини Амальфи» Вебстера, над которым его собственное отражение играет злые шутки.
Он жалуется, что, наклонясь к воде, чтобы проткнуть гарпуном жирного карпа, он вдруг видит возникающего из недр воды врага с копьем в руках, чье острие направлено ему в сердце.
Мы помним и отражение, которое, как в случае со студентом из Праги, покидает своего хозяина[574].
Наконец, мы помним и уайльдовский пруд, который не оплакивает смерть Нарцисса, ибо пруд этот никогда не видел перед собою наклоненную фигуру любующегося собой юноши, но видел только собственное отражение в его лучистых глазах[575].
Такое же смещение в отражениях происходило между Мексикой и мною.
И мне кажется, что не кровь и песок кровожадного зрелища корриды, не пряная чувственность тропиков, не аскетизм самобичующихся монахов, не пурпур и золото католицизма, не космическая вневременность ацтекских пирамид вплывали в мое сознание и чувства,