И тут наступило место воздать должное главному анониму — уже не анониму-участнику, но анониму-творцу:
нашему великому русскому народу,
его героическому революционному прошлому
и его великому творческому вдохновению, которое неиссякаемо питает творчество наших художников и мастеров.
И этому великому многомиллионному вдохновителю и истинному творцу наших произведений пусть будет здесь принесена пламенная благодарность всех тех, кто творит в нашей стране.
… Аплодисменты в Большом театре, как картечь, неслись по полуциркулям коридоров. Я в коридоре, волнуясь не только за судьбу фильма, но и за слюни. Последняя часть пронеслась на слюнях.
Взбираясь все выше от партера в бельэтаж, с яруса на ярус, по мере того как возрастает волнение, жадно и встревоженно ловлю отдельные взрывы аплодисментов.
Пока внезапно, как картечь, не срывается зрительный зал в целом — раз (это пошел кадр с алым флагом).
Два — это по штабу генералов грохнули орудия «Потемкина» в ответ на расстрел Одессы.
Продолжаю блуждать по пустынным концентрическим коридорам.
Никого.
Даже вахтеры все забрались внутрь. Зрелище необычайное, впервые за историю в ГАБТ — кино.
Сейчас будет третья «картечь». «Потемкин» уйдет через адмиральскую эскадру, «победно рея знаменем свободы».
И вдруг — холодный пот.
Всякое иное волнение забыто и перебито.
Слюни!!
Боже мой: слюни!
Слюни…
Впопыхах в монтажной мы забыли склеить конец последней части фильма[239].
Монтажные куски финала — встречи с эскадрой — крохотные.
Чтобы они не разлетались, не перепутались, я слепляю их слюной.
Потом передаю монтажницам в склейку. Смотрю первый вариант. Рву его. Монтирую второй — снова рву.
И вдруг я отчетливо вспоминаю — монтажница не успела склеить последний окончательный вариант. Тот самый, который из коробки уже вылез на бобину.
Цепкий ацетон не заменил слюны.
А последний ролик, знаю по времени, слышу по музыке — уже пошел!
Чем я могу помочь?!
Бессмысленно, ярусами полуциркульных коридоров сбегаю вниз — они сливаются в спираль, в штопор, и этим винтом хочется вонзиться, врезаться, вкопаться в подвалы, в землю, в ничто.
Сейчас будет обрыв!
Дробью посыпятся из аппарата куски…
И будет сорвано дыхание финала картины.
И вдруг, представьте! Чудо! Слюна выдерживает!
Картина домчалась до конца.
И мы глазам не верим, на монтажном столе потом без малейшего усилия отлепляя друг от друга те самые крохотные куски, которые, держась друг за друга чудодейственной силой как целое промчались сквозь проекционный аппарат!..
Принято публиковать мемуары по смерти.
Обычно после смерти автора, чтоб не задеть, чтоб не обидеть.
Ну а если случится, что умрет не автор, а тот кусок жизни и истории, которые были современниками автора?
Тогда можно писать прижизненные посмертные мемуары.
Такими они и будут.
Об ушедшей Европе
и пережившем ее авторе.
1929 год.
Поздняя осень, переходящая в зиму.
Берлин.
Мартин-Лютер-штрассе.
Меблированные комнаты «Пансион Мари-Луизе».
Две громадные полуторные кровати.
Немецкие необъятные перины.
Под одной — Фридрих Маркович Эрмлер.
Под другой — я.
Фридрих сегодня прибыл из Москвы.
Ему Берлин не нравится.
Ему здесь неуютно.
«Что я буду здесь делать?»
Ему уже хочется домой.
Я уже несколько месяцев за границей. Успел объездить с докладами Швейцарию[244]
в разделе «Профили», т. 2). После конгресса он трижды выступил в Цюрихе, был в других городах Швейцарии. Далее упоминаются выступления в Гамбурге (октябрь)..
Выступал в Гамбурге.
В Берлине понимаю толк.
Завтра я начну Фридриху показывать Берлин[245].
А сегодня он мне рассказывает о московских настроениях: «В Москве о тебе ничего не слышно… В Москве считают, что ты недостаточно колоритно путешествуешь…»