Сеньора Монтойа…»
О Режан он тоже не слышал.
Иначе он назвал бы ее аргентинской Режан.
Я спрашиваю:
«А вы ее видели?»
«Кого? Монтойю? Никогда! Но все равно — сеньора Монтойа…»
Он обсасывает это имя, как леденец.
Решено взглянуть на это чудо.
Мне лень ехать в Монтеррей.
По пути к границе мы его проезжали.
И смотреть там почти нечего.
И «Ночи Монтеррея», о которых так сладостно поют патефоны всего мира, вертя пластинку «The nights of Monterrey».
Если, конечно, не считать за достопримечательность своеобразную «Иошивару» за пределами города, этот город веселья, обнесенный стеной, с серебряным долларом в качестве оплаты за право входа.
В нем два дансинга и один театрик, где играются самые непристойные фарсы.
Ложи театрика снабжены арьерложами с… ложами (здесь в смысле… кроватей).
А стены самой «Иошивары» изнутри — бесчисленные соты маленьких гнездышек любви с девушками на порогах, отделяемых от гуляющих во время священнодействия одними лишь качающимися на ветру легкими плетеными циновками.
Эдуарду Тиссэ все равно, куда бы ни ехать, зачем бы ни ехать — лишь бы ехать.
Смотреть сеньору Монтойю вместе с предприимчивым техасцем едет он.
Поздно ночью после спектакля приезжают мои театралы.
Тиссэ давится со смеху.
Господин из Сан-Антонио (Техас) яростно плюется и, внезапно переложив на язык своих праотцов, гневно цедит сквозь зубы:
«Alte Hure!!»[295]
Театр сеньоры Монтойи — совсем не на уровне «Театра Клары Гасуль».
Это, по рассказам пострадавших, вроде провинциального вертепа с налетом «данс макабра»[296].
Перед моим взором живо проносится образ одного итальянского спектакля XVI века, где предприимчивые духовные отцы инсценировали на городском кладбище «второе пришествие», использовав [взятые] из мертвецкой… настоящие трупы.
Вероятно, чем-то похоже!
«Монтойа!» — брезгливо фыркает наш предприимчивый знакомец, исчезая на своем «фордике» в темноте по направлению к Сан-Антонио (Техас).
Больше мы его не видим.
На следующее утро с американского берега на наш радостно перебегает начальник иммиграционного пункта. Он тоже часто хаживал к нам помогать коротать долгое время.
«Визы получены!»
И через какой-нибудь час мы мчимся по обетованной земле Соединенных Штатов, пересекая штат Техас.
… Маленький француз в котелке пришел мне помочь.
И он туда же!
«Не брезгуйте… Пройдемте ко мне. Я живу в двух шагах от вас».
Необыкновенно грязная квартира средней руки буржуа.
С той особой грязью, которую французы называют выразительным словом «crasse». Это слово во мне всегда вызывает ощущение жирной копоти, и жирной копоти здесь действительно сколько угодно!
В «салоне» — овальный стол, покрытый почему-то зеленым сукном.
Салон — одновременно и кабинет хозяина.
Вероятно, одновременно и бывшая редакция бывшего журнала.
На зеленом сукне — белая с золотом чернильница.
Удивительно измазанная. Тут же маленькие чашки горячего расплесканного кофе.
И теряющиеся в темноте стульчики — поломанные золоченые «луисезики».
На стульях — два зловещих грузных субъекта в темных костюмах.
Есть еще неряшливого вида дама — жена.
Но она не сидит на месте, и на нее никак не навести фокуса.
Это тоже своего рода военный совет.
Мой толстенький друг оказывается не более не менее как секретарем организации «Des anciens combattants» — нечто вроде союза ветеранов, тоже бывших военных, но не получивших ранений.
Организация весьма благонадежная, сиречь — густо реакционная.
Да еще первого аррондисмана[297] (район Центрального рынка), уже вовсе реакционного гнезда.
Это не мешает ему быть горячим и, как доказывают его дела, бескорыстно искренним другом нашего кино.
Он решает рискнуть своим добрым именем и репутацией и потеребить кое-какие и свои связишки с префектурой.
Две темные фигуры на золоченых стульчиках с энтузиазмом помогут чем могут — со своей стороны.
Они — два брата-венгерца.
На углу бульвара Распай имеется крошечный, в одну маленькую витринку, магазин японских древностей.
Я часто прохожу мимо этой лавочки.
Лавочку содержит какой-то чрезмерно аккуратно одетый Ямагуци-сан или что-то в этом роде.
«Сан» — само означает «господин», так что к имени незачем приставлять еще «мосье».
Это бы звучало так же глупо, как манера парижских белогвардейцев говорить: «Буа де Булонский лес», тогда как «буа» уже значит «лес» и совершенно достаточно говорить «Буа де Булонь».