В глубине — стол президиума.
Почтенный. Как мистики в начале «Балаганчика».
Но я помню и вижу из членов его лишь одного[374].
Другие словно исчезли в прорезах собственных картонных бюстов,
провалились в памяти, как те проваливались в «Балаганчике».
Единственный, — вы угадали.
Божественный. Несравненный.
Мей‑ер‑хольд.
Я его вижу впервые.
И буду обожать всю жизнь.
Голубое распятие опрокинуто под лакированный треугольник «бехштейна».
Цвет. Фактура черного лака. Стекло. Тем не менее это не контррельеф[376].
Это Мейерхольд раскинулся в прозодежде[377] на ковре под роялем.
В руках рюмка. Хитрый прищур глаза сквозь стекло.
1922 год.
Слева толстые ноги Зинаиды[378], туго обтянутые шелком черного платья.
Нэп.
В ногах у мастера — я.
«Театральный Октябрь»[379] на стадии «Рогоносца».
На моих ногах — калачиком — Аксенов.
Спит.
Стадия Аксенова — безбородость.
Рыжая борода лопатой, развевавшаяся агрессивным стягом из-под контура древнего шлема буденновца[380] снята.
Женат на конструктивистке Поповой.
Авторе той нелепой смеси галифе и клеша голубого цвета, которую все почтительно именуют «прозодежда».
Непривычен абрис головы Аксенова без бороды.
Лицо асимметрично.
Воспаленные круги глаз, когда открыты.
Сейчас закрыты.
И кажется, что рыжеватые остатки пуха растут прямо из костной основы лица, лишенного других покровов.
Глаз мастера щурится.
Голова запрокидывается.
В неповторимых пальцах почти парит рюмка.
«Айседора Дункан мне сегодня сказала, что в прозодежде я похож на голубого Пьеро…»
Признание залетает не дальше меня и не выше колен Зинаиды.
Тайна остается в доме.
Прозодежда. Биомеханика. Индустриализация театра. Упразднение театра.
Внедрение театра в быт[381]…
Два года пулеметного треска вокруг кричащих направленческих лозунгов.
Бешеная полемика против приезда Дункан.
«Понедельники “Зорь”»[382].
Аудитории, раздираемые надвое.
Сколько пылающих вокруг этого юным энтузиазмом.
И все — не более чем случайная, чем новая, чем перелицованная личина все того же Пьеро.
Наискосок от длинного стола мистиков Пьеро-Мейерхольд сидит в прологе «Балаганчика».
Голубой набросок [Ульянова] напоминает нам его.
Воспоминания старика-незлобинца Нелидова рассказом дополняют.
Дудочка. Дудочка!
Как он играл на дудочке.
Стоя на одной ноге.
Обвернув вторую змеей вокруг.
Голубой Пьеро — носитель режиссерского замысла — выпархивает между длинных полос головинского занавеса в «Маскараде»[383].
Бледное личико между свисающе-длинными рукавами. Резкие отсветы пятнами от свеч.
И третья личина.
Голубой бред из клеша и галифе девицы Поповой.
Но он один. Неизменяем. Вечен.
Меняются голубые личины.
Меняются поводы для гробов, опускаемых со стен осажденных городов.
Вчера в гробу предполагалась Коваленская. Сегодня — Закушняк.
Меняются и города.
Сегодня — это осажденная Сеута[384].
Завтра — обложенная Оппидомань[385].
Сегодня — это эмоционально повышенный речитатив революционных реплик Верхарна.
Вчера — каденции католического речитатива Кальдерона.
Обозначение речитатив приобретает от контекста.
А в сущности, один.
Лексингтон-авеню — это негритянская Пятая авеню.
Центральная улица Гарлема.
Справа — дансинг.
Слева — методистская церковь.
Там — дом греха.
Здесь — дом спасения.
Там — изживается плотоядность в неподражаемо прыгающем ритме.
Здесь — богоозаряемость протекает в том же самом вздрагивании членов.
Экстаз знает только одну формулу захвата человека.
От бога ли, от дьявола ли опьянение одержимости — ритмический вздрог один.
Пафос — един.
И пафос в сущности своей — сверхтемен.
По природе своей — по ту сторону от предмета темы и содержания.
В случайно оставшейся не сожженной единственной дошедшей книжечке истинных откровений в состоянии экстаза святой Игнатий себе в этом сознается.
Сперва Великое Это.
Затем оно облекается в образ божественного.
Неудивительно, что католическая мистерия освобожденной Сеуты и революционно-мистическая Оппидомань декламируют о себе схожим регистром речитативов!