Выбрать главу

Анна подошла первой и долго-долго что-то говорила ему. Когда она закончила, он спросил:

— Как, и все?

— Все, — растерянно выдохнула она.

— Ну так пойди подумай, может, еще что-то вспомнишь.

Я оказалась сообразительнее. Сообщила ему сразу, что исповедовалась три дня назад. И он не стал меня особенно пытать.

Я нашла Анну на галерее, которая тянулась вдоль храма. Она ходила туда-сюда и что-то старательно припоминала, засунув руку в карман. Наконец она извлекла оттуда нечто и стала машинально покусывать... Часы на монастырской звоннице пробили полночь. И тут она воскликнула: ах!

— Ах! — вскричала она. — Ведь уже полночь. А после полуночи есть нельзя. Все пропало! Я только что семечку проглотила — болталась она у меня в кармане, а я ее вытащила и начала грызть.

И она отправилась назад, в храм.

— Ах, так вы семечку сгрызли после двенадцати? Теперь вам причащаться нельзя! — сказал иеромонах.

Так она на это Благовещение и не причастилась.

Такая вот история. Только я закончила, как ясно почувствовала: это же известно кто вложил мне в голову помысел рассказывать ее отцу Ерму здесь и сейчас! При этом этот «известно кто» наверняка заглянул мне в лицо, в глаза — как, приняла? Подтолкнул — давай!

Отец Ерм был поражен, крикнул:

— На что же это похоже! Человека за семечку от Святого Причастия отлучать! Какое идолопоклонство!

Созвал своих послушников, сказал:

— Все! Отныне мы к причастию не готовимся, поняли? Отныне мы перед причастием чай пьем, можно даже с булкою, вот так! А что — католики, между прочим, и после обеда мессу служат, и вечером, и когда хотят! Или вы думаете, великая Церковь понимает что-нибудь хуже, чем мы?

Итак, я сидела и глотала самогонную бурду Петровича, пахнувшую то ли гнилыми зубами, то ли мужским носком, и пока он бил себя с размаха по шее, давешняя история о семечке вроде уже и не казалась мне такой уж соблазнительной, роковой... Да и сама Анна вовсе и не была ею смущена. «Знаешь, — сказала она тогда же, после литургии, — я не жалею, что он мне не разрешил причаститься. Такой опыт наверняка тоже необходим...»

А впрочем, — вдруг подумала я, — очень даже может быть, что отец Ерм сказал про чай с булочкой просто так, от возмущения, сгоряча... Вот остынет, и все пойдет своим чередом...

И все же мне было не по себе. Какое-то было чувство, словно я солгала. Ни слова не сказала неправды, а солгала. Да, бывает и так... А что — разве я с этим ехала к отцу Ерму, разве это смущало меня?

Петрович, так наглядно, так образцово принявший добровольное мученичество и как бы даже склонившийся долу, вдруг вскинулся:

— Ну, теперь давай я тебе скажу, кто от Бога, кто нет.

— Да вы уже все мне сказали — в прошлый раз.

— Все равно — давай, задумывай!

Я подумала об Анне Стрельбицкой.

Он раскинул руки, воздел их горé и — просиял, закивал:

— От Бога, от Бога! А теперь — еще...

Я подумала об отце Ерме. И тут он затрясся, заходил ходуном, руки его неестественно вывернулись, и он заорал:

— Бруэ! Бруэ!

Я разозлилась:

— Тоже мне — духовидец! Нечестно! Только недавно было же все ровно наоборот!

Но он все кричал это свое «бруэ, бруэ!», как настоящий безумец, я даже испугалась — не вернулся ли в него старый бес, изгнанный старцем Игнатием. Но тут лицо его прояснилось, он опустился на стул и вздохнул:

— Даже не знаю, кто это мне все подсказывает? А хочешь, себя теперь загадай...

— А что, отец Ерм знает про эти ваши загадыванья?

— А как же, — он смиренно опустил глаза, — сразу, как услышал от меня про осенение, про Папу спросил.

— А вы что же?

Он замялся:

— Ну я и сказал: от Бога он. А отец Ерм кивнул с довольным видом: вот-вот. Но только, — и тут Петрович поднял глаза и неожиданно мне подмигнул... Такое заговорщицкое, лукавое сделалось у него лицо.

— Что? Что такое?

— Только дух мне тогда ничего про него не открыл. А это я сам, на свой страх и риск.

— Как это — сам?

— Ну, сам. А то бы мало ли что этот дух прорек... А отец Ерм бы разгневался. — Петрович тяжко вздохнул. — Иногда я и сам не понимаю его.

Было непонятно, кого — духа или же отца Ерма, но я предпочла больше ни о чем не спрашивать. Петрович снял с гвоздя ватник и куда-то ушел — в ночь, в снега. Я выплеснула остатки его дружественного, но нечеловеческого напитка в ведро, однако сумасшедший запах от этого лишь окреп. Теперь это была какая-то вонь.

Я вспомнила, как в каком-то житии разбойник, убегавший от преследователей, спрятался в разлагавшуюся тушу коня и возопил к Богу: «Спаси меня, Господи, ведь они же меня убьют!» И он услышал в ответ вроде бы даже Божий глас: «Ну и как тебе там, в этом гнилье?» И разбойник зарыдал: «Так мне здесь плохо, Господи, ибо невыносимо смердит». И вроде бы Господь ответил ему: «Хорошо, Я тебя спасу, но знай, что вот так невыносимо и мне, когда ты грешишь!» И после этого избавленный от преследователей и удостоенный вразумления Божьего разбойник больше никогда не грешил, а затворился в монастыре и стал святым.