Солнце всходило чисто, — стало быть после тёплого дня жди тихого морозного вечера. Светилась весенняя синь; на серых полях, среди лиловой грязи, голубели озера; в низинах чемер, осока, куга, налитые вешней водой. Влажным холодом тянуло из леса. Но скоро там места не будет, где бы не слышалось птичьих напевов. И голосистый соловей в ночи запоёт, и закукует кукушка-бездомница… Густой позолотой сквозили на корневой, тряской дороге лохматые тени от сосен; на припёке плотной сеткой толклась мошкара. По ветру доходило — в деревнях пекут хлебы… Дышалось легко. Но не успели ссыльные отъехать и восьми вёрст от Раненбурга, как Мельгунов с командой и дворней внезапно нагнал их. Поезд остановился. Мельгунов приказал выйти всем из повозок, а солдатам и дворне вынести пожитки ссыльных на дорогу и сложить их все в ряд на обочине.
Ссыльные вышли.
— В чём дело? — вымолвил Меншиков, удивлённо следя за работой дворни солдат.
Никто не понимал: для чего это всё? Однако скоро объяснилось: нужно было проверить не увёз ли Меншиков с собой чего-нибудь лишнего. Так приказал поступить Верховный Тайный Совет. Мельгунову было предписано:
«Когда он, Меншиков, из Аранибурха повезён будет и выедет несколько вёрст, тогда осмотреть все его пожитки, не явится ли у него чего утаённого сверх описи Ивана Плещеева, и те все пожитки у него отобрать».
Мельгунов исполнил это предписание «в точности». У старика Меншикова нашлись лишние вещи: изношенный шлафрок, подбитый беличьим мехом, три гребня черепаховых, чулки касторовые ношеные, два колпака бумажные, кошелёк с пятьюдесятью копейками, чулки замшевые, две пары нитяных чулок, четыре простые холщовые скатерти.
Александру Даниловичу было оставлено только то, что находилось на нём, не дано даже другой рубашки. Он поехал дальше в суконном кафтане, сверху зелёный шлафрок, подбитый беличьим мехом, в тёплых суконных рукавицах, в бархатной, отороченной мехом шапке; три подушки и простыня составляли всё остальное имущество ссыльного.
Но не это волновало его: Дашенька была очень, очень слаба. Вцепившись в руку мужа, положив голову к нему на плечо, она замерла. Ласково и заботливо он укутывал её ноги, беспрестанно отирал платком слёзы с её поблекших, ввалившихся щёк.
— Будет, будет, радость моя… — тихо говорил, наклоняясь к лицу. Ты о детях подумай… Ведь им, — бормотал, — ты так нужна теперь, так нужна!..
А сам думал:
«Весь век прожил, всё куда-то спешил, торопился… путём и не видел её…»
— Дашенька, дорогая!..
— Темно, Алексашенька, темно! — перебивала она. — Ослепла от слёз я, ослепла вконец!.. А дети… да, да, детей береги!.. Я… — Торопилась, прерывисто, слабо шептала: — Не доеду, милый, дорогой, не доеду!..
Слабела и таяла она по часам. Неумолимо надвигавшейся смерти покорялась безропотно.
— Ослепла — и хорошо! — облегчённо вздыхала. — По крайней мере не вижу, что кругом происходит: ружей, солдат… Так легче, удобнее умирать, Алексашенька!..
Александр Данилович хмурился, гладил ей щёку, думал: «Вот и свековала своё, голубица моя!» — моргал от навертывавшихся, всё застилающих слёз.
А справа и слева от дороги сохли блёкло-зелёные межи, седая полынь; лозины в оврагах уже опушились лёгкой лимонной дымкой; воробьи ливнем пересыпались с одной чащи в другую; вверху вились жаворонки; ярко светило весеннее солнце… Когда это было?.. Пожимая локоть спутницы, он тогда говорил:
«Какое солнце, дорогая!.. Какое солнце!.. Погоди, вот увидишь, что я сделаю: в колеснице заходящего солнца богиня Победы, а сзади Союз и Любовь, понимаешь?.. И мы, с барабанным боем, при звуках труб и литавр, под грохот артиллерийских салютов… сквозь эти ворота… Хочу жить! Люблю жить! — жадно дышал он тогда полной грудью. Вскрикивал: — Ну разве не благодать!.. На что лопухи — и те по росе дивно пахнут!..»
Где это было?
«На Зелёном мысу, на Лосвиде!.. Она резвилась, как козочка. Сашенька рядом, а что нужно ещё?.. „Синеглазенький!“… Давно, да, давно это было… на заре жизни с ней… Неужели это была она? — Глядел на полу седую голову с остановившимися, безжизненными глазами, лежавшую у него на плече. — Да, она, она, Дашенька…»
Пасху, 21 апреля, Меншнковы встретили в Переяславле-Рязанском, откуда на другой день водой отправились в Соликамск. 2 мая они были в Муроме, 5-го — в Нижнем. Отсюда пристав, поручик Крюков, донёс, что 6-го числа, выезжая из Нижнего Новгорода, князь и семейство его пребывали «в добром состоянии». Но это была только казённая отписка: семейство Меншикова было далеко не «в добром состоянии». 10 мая караван ссыльных, причалив к селу Услон, в двенадцати вёрстах от Казани, принуждён был остановиться: Дарья Михайловна не могла следовать дальше. Её внесли в крестьянскую избу, положили на лавку, под образа, позвали священника.