«Ну чем же оно дурацкое, Славик?» Когда она впервые назвала его Славиком, ему показалось, что это неспроста. Он вообразил, будто это обещает ему что-то в будущем, но, видимо, подвело слишком пылкое воображение.
Таня в эти дни вовсе никак не называла его.
Дня за три они убедились, что можно жить бок о бок в одной квартире, в одной комнате и никак не называть друг друга, быть не в ссоре, но и не в мире, не браниться, но и не любезничать, завтракать за одним столом, но порознь, молчать все утро или весь вечер, но не тяготиться молчанием.
Обращаясь не к нему, а черт знает к кому, Таня сказала:
— Я собираюсь завтра быть на суде.
И вовсе не он, а черт знает кто ответил:
— Вход свободный.
Между тем еще совсем недавно у них на этой почве возникали жаркие споры: она порывалась туда, он запрещал ей.
Теперь ему было безразлично. Он подумал, что это бедственный симптом, но самого-то бедствия так и не прочувствовал. Да мало ли было их, угрожающих симптомов?
«Вход свободный», — сказал он коротко и ясно, а то, что подумал при этом, подумала и Таня — заметил по ней, очень уж было заметно. Их прежняя слитность таяла на глазах, но нерушимой оставалась взаимная приметливость — не старались наблюдать друг за другом, не хотели, а как бы украдкой наблюдали, запрограммированные не по своей воле.
Он, правда, так и не заметил, была ли она в суде — вот там-то уж никак не старался замечать, не выискивал ее среди захожей публики, а впрочем, что с того, если и впрямь была?
Была, конечно, и под этим впечатлением решилась возобновить дипломатические переговоры.
— Наберись терпения, — сказала она, прерывисто дыша. — И выслушай. Я не уверена, что мы придем к чему-нибудь… Но я должна!
Даже в самую тяжкую пору его болезни она не нервничала так, как сейчас, или умела скрыть это, а сейчас не умела или не пыталась.
Опять то давнее, минувшее, отболевшее навело его на мысль, уже мелькнувшую в эти дни, привязчивую: он становился недругом Тани потому, что не смел забывать, как это было тогда, в тяжкую пору его болезни, и, следовательно, не смел становиться Таниным недругом. Не он, а нечто неподвластное ему, но прочно засевшее в нем восставало против кабальных условий, навязанных его злу Таниным добром. Это было безнравственно — потому он и говорил себе, что безнравствен, ставя себя рядом с той, которая была выше всех, выше Тани и уж конечно выше его.
— Я слушаю, — сказал не он, а черт-те кто.
Прежде чем говорить, Таня вывалила на стол какие-то альбомы, ученические, с детскими рисунками, опорожнила целлофановый мешок, принесенный с собой из школы, — все это делалось сосредоточенно, значительно, — сложила вдвое целлофан, разгладила, — все это делалось, как на уроке в школе, в приготовлении к уроку.
Он постоял и пошел себе потихоньку на кухню.
— Подожди, — не слишком повелительно вернула она его. — Я что-то недовольна твоим адвокатом.
Была в суде, была и разговаривала, стало быть, с В. И.
На кого ж пенять, коль недовольна? Кто обивал пороги адвокатской конторы? Она сказала, что согласна: ее, конечно, промах и подвели советчики; в таком серьезном деле нельзя пороть горячку, поспешила.
— Не знаю… — сказал он. — Мне, например, другой не нужен. И человек порядочный, и адвокат хороший.
Она уткнулась в эти детские рисунки, перебирала их, отбирала вроде бы на выставку — старательно — и так же старательно скрывала от него свое возмущение.
— Хороший потому, что потакает тебе?
Набраться терпения? Он набрался.
— Ничуть не потакает. Да и чему же потакать?
— Твоему р-рыцарству! — произнесла она раскатисто и выставку свою забраковала, ничего не выбрала, смешала все на столе, как мешают карты.
— А в рыцарстве худа нет, — сказал он.
— А в донкихотстве? — Она исподлобья бросила на него жгучий взгляд.
Он стоял в простенке, привалившись плечом к дверному косяку.
— Это Василий Иванович так говорит?
— Это я так говорю! — повысила голос Таня. — То, что в жизни по глупости окружающих проходит за геройство, то в суде оказывается покрывательством.
Она была универсальная спасительница — по назначению своему, по должности, по роли, которую играла все эти годы, и отказаться от этой привычной роли было выше ее сил, но роль-то теперь измельчала, в спасительницу вселился ненавистнический бес.
— Говори, говори! Кого я покрываю и кто главный враг.
Закинув руки за шею, поправляя, что ли, волосы, она неосторожно взбила их, движения у нее стали резкие, неосмысленные, он не думал выводить ее из себя, но, кажется вывел.