— А если это невозможно? Противоречит азбучным истинам?
Она сказала поучающе:
— Нету такой истины, которую невозможно было бы повернуть в свою пользу.
Вот, значит, как: завела его в дебри и бросила — выбирайся, дескать, сам.
Бывало, не соглашался с ней, спорил редко, но бывало, а такое ощутил впервые: нарастающее озлобление.
— Аргументировать! — Он ткнул окурок в пепельницу, не погасив. — Чем? Брехней — годится? Или поставим дымовую завесу, а?
— Ну, это на твое усмотрение, — равнодушно, спокойно. — Я в безопасной зоне; в опасной, Славик, ты.
— Какого черта вы меня так называете? — выкрикнул он. — Кто дал вам право?
Вот, значит, зачем она пришла! Днем в кабинете у себя, неподготовленная, отказалась разговаривать — не по душам, по делу, сказала, что это ерунда, твердила, что у нее прием, а он, стало быть, растревожил ее, затронул что-то нездоровое, злокачественное, скрываемое ею, грозящее чем-то ей, и, чтобы задобрить его, умаслить, она пришла. А он-то вообразил… Могли увидеть, осудить, пустить слушок, грех не беда, молва не хороша, но всем пренебрегла — пришла. Умаслить, подкупить, нейтрализовать. В последнее время она только и делала, что нейтрализовала его.
— Ну, знаешь! Кто дал мне право? Ты и дал! Ты же не Таню свою видишь во сне, а меня. Я как-нибудь имею… интуицию!
Она тоже ткнула окурок в пепельницу, не погасив, и встала, одернула платье, пошла к дверям.
— Идите, — сказал он.
Пока она шла, в какую-то последнюю секунду, пока еще не отворила дверь, не вышла, ему открылось то, что старался разгадать и чего, должно быть, страшился больше всего на свете — не Таниного презрения, не укоров В. И., не суда, не приговора, не бесчестья, а этого, и вроде бы отодвигал разгадку, располагал слагаемыми, но сумма не слагалась и сложилась лишь теперь, в последнюю секунду.
Что-то похожее с ним бывало: поиски, расчеты, прикидки, полоса мучительных раздумий, умственный тупик — и, словно бы в луче прожектора, под утро, после бесплодной ночи, вмиг готовое инженерное решение.
Все было разрозненно, пока шла она, Муравьева, к дверям, и все соединилось, склеилось, сцементировалось: ее поездки в Речинск, превентивные меры, приказ номер восемнадцать, «Эврика» и «Радуга», дурная работенка, дымовая завеса, сквозь которую ощупью пробирался В. И.
Теперь уж дудки — ощупью, теперь — максимальная ясность.
Какой ценой далась? Еще не чувствовал — удар был слишком сокрушителен; еще надеялся на чудо, на то, которому обязан был своей вершиной, а если нет чудес и нет вершин — чем дальше жить?
— Идите, — повторил. — Чего же вы?
Она не собиралась уходить — он так и знал.
— Ты, может, объяснишься? По крайней мере, люди объясняются. Порядочные.
— С порядочными, — сказал он сдержанно: всего лишь уточнил.
Она не собиралась уходить, стояла в белом, с голыми руками, спросила тихо, грустно:
— Что у тебя произошло? Тебе подсунули дезинформацию? Наговорили на меня? Наклеветали?
То, как она спросила, больно отозвалось в нем; подумал мельком — это жалость; наклеветали? если бы так! — но это была не жалость, прорвалось другое: положим, так — наклеветали! — забыть, что было, и забыться, уговорить себя, умаслить, подкупить; однако же не мог.
— Вы, Антонина Степановна, фальшивая! — выпалил он. — Вот феноме́н или фено́мен!
Он думал — после этого она уйдет.
Но она не ушла.
— Боже мой, что с тобой сделали! — воскликнула гневно. — До чего ты докатился! Феноме́н или фено́мен? Ты бредишь! Прости, смешно, — и рассмеялась. — А может, у тебя психоз на почве семейных неурядиц? — спросила озабоченно. — И косвенной виновницей являюсь я? Мне как-то в голову не приходило, извини. И это так серьезно? Давай обсудим, — предложила. — И то, и это, и какие основания для психоза. Для чудовищных инсинуаций. Давай обсудим, посидим хоть до утра.
Он был подавлен, сломлен, покалечен, сброшенный с вершины, и тем не менее подметил, как ловко разыграла она эту не предусмотренную заранее сценку — экспромтом: от гневных восклицаний к всплеску невинного смеха — развеселил! — и сразу погасила этот всплеск ласковой укоризной, дружеской озабоченностью, закончила мягко — прочертила плавную кривую.
— Обсудим на людях, не здесь, — сказал он, словно пригрозил, и, сломленный, но беспощадно жестокий, не постыдился своей угрозы. — Ну а сейчас спокойной ночи!