Муравьева выслушала, похлопала в ладоши.
— Браво, Славик. Но мы ограничены временем. — Она взглянула на часы. — Отложим полемику. Скажу тебе одно: не выгораживай Хухрия. Хухрий того не стоит.
Теперь уж он не сдержался, в порыве оскорбленных, что ли, чувств выпалил:
— Факты! Где и когда на суде я выгораживал Хухрия?
— Еще не выгораживал, — спокойно ответила Муравьева. — Но держишь в уме такую тенденцию. Признайся.
Она определенно беседовала с В. И., почерпнув кое-что из беседы.
— Держу, — угрюмо признался Частухин. — Держу такую тенденцию. Не приучен бить лежачего.
— Браво, Славик, — повторила Муравьева, но без прежнего ехидства, приглушенно, нехотя, и в ладоши не захлопала, взялась за бумаги, оказавшиеся лишними в ящике стола: подровняла их, сложила аккуратной стопкой, сказала словно между прочим: — Хухрий подонок.
Теперь явилась возможность уличить ее в непоследовательности — пришел черед съехидничать Частухину. Но он ехидничать не стал.
— Вы говорили мне о Хухрии другое, — сказал он без ехидства. — Давненько, правда, но говорили.
— Моя ошибка, Славик, — вздохнула Муравьева.
9
Для бедной Тани все были жребии равны — это в шутку повторялось не раз, но на самом деле Таня презирала фаталистов и с молчаливого согласия мужа приняла на себя роль рулевого в их молодой семье.
Квартиру им пообещали, однако неопределенно, в зависимости от ожидаемых ассигнований и сроков строительства, — ждать можно было и год, и два, и десять лет, а в старом заводском доме хоть сейчас. От этой квартиры, запущенной, малогабаритной, спланированной по устаревшим образцам, стоявшие впереди них на очереди отказались, и надо было решать: или хоть сейчас, или черт знает когда.
Всякие житейские проблемы он решал, будто рожал, — в муках, а Таня была ему полная противоположность. «Чем мучиться, глянь список очередности, — сказала она, — и прикинь с карандашом в руке». С карандашом? Неужто это арифметика? Да хоть и алгебра! Пока он собирался, она подсчитала, сколько семей на очереди, и сколько первоочередников, и какая площадь кому требуется, и какую реально планируют. На эти подсчеты у нее ушло полчаса, и в полчаса она решила брать квартиру в старом доме. Он бешено запротестовал.
Как говорится, поживем — увидим, и пожили — увидели. Тот новый, ожидаемый дом замер на нулевом цикле, а к старому подвели теплоцентраль, и распрекрасно можно было жить.
Еще случалось так не дважды или трижды: он мучился, обдумывая какой-нибудь житейский шаг, а Таня все решала мигом, без всяких колебаний, и так оказывалось лучше, как она решала, и вовсе скверно было, если бы он настоял на своем.
Отсюда следовало сделать вывод — он сделал: в житейском, спорном доверяться Тане и понапрасну не травить себя сомнениями, предпринимая что-либо, наперед не сулящее удачи.
Его вступление в новую должность на комбинате тоже не сулило ничего радужного, но, против ожидания, Таня благословила этот рискованный шаг. Быть может, он слишком уж расписал ей преимущества новой должности и особенно возможность спокойной домашней работы без заводской нервотрепки. Это действительно было заманчиво — условие, которое он не выпрашивал у Муравьевой, а она сама так установила, и это же, самое заманчивое для Тани, склонило ее в пользу новой должности.
Он сразу не сказал ей, кто такая Муравьева, не отважился, пообещал себе, что скажет позже, но позже говорить было еще труднее, и эта трудность, предстоящая ему и вроде бы непреодолимая, изводила его.
С недельку он лишь наведывался на комбинат, урывками знакомился с цехами, с оборудованием, с технологией и всякий день уходил домой расстроенный, подавленный: все было то ли непонятно для него, то ли примитивно, то ли неинтересно. Муравьева жаждала какой-то реконструкции, возлагала надежды на его инженерную изобретательность, а он, валяясь дома на тахте, ничего надумать не мог, и не хотел, и даже, честно признаться, не пытался. Так бывало, когда его просили вбить гвоздь в стенку, а он подолгу слонялся без дела, прежде чем взять в руки молоток.
Но эти дни были отличительны еще и тем, что он не понимал себя: умен или глуп, расчетлив или безрассуден, чист перед Таней или грешен, осталась прежней для него Муравьева или неузнаваемо преобразилась, легко ему было рядом с ней или тяжко, торжествовать либо тревожиться, идя навстречу неизвестности, или отступить, пока не поздно.
Он был в смятении, а не просто лентяйничал; временами ему казалось, что так будет вечно и никогда уже не вернет он себе утраченного равновесия.