Выбрать главу

А он уже поел, успел.

В этом доме, если срывало кран с резьбы, не звали сантехника, бежали за Частухиным и, если гасло электричество, бежали за ним, и был он в доме высочайший авторитет по быту, по хозяйству и первейший спец по газу, свету, отоплению, по радиолам, магнитофонам, утюгам и детским заводным игрушкам. А Таня напрасно ворчала: все это были ее соседи, не его, ее приятели и приятельницы, он с ними не знался, на их семейные торжества не ходил, и, когда, умолив его заглянуть к ним, ставили на стол бутылку, он топал ногами и кричал, что никогда не придет.

Там был пустяк — с этим телевизором, пробило конденсатор, но, пока он докопался, доискался, уже и футболисты отыграли, и Таня спала.

А у него не выходило из головы сегодняшнее — после суда, в директорской «Волге», и потом, когда стояли с Таней на бульварчике под липами, и как сидел он в своем служебном кабинете, открылась дверь, обменялись взглядами, и этого было достаточно, чтобы, взбудораженный, рассерженный, он тотчас успокоился, подобрел. Ему казалось, будто он не понимает себя, но, если по совести, чего ж тут было не понять? Если по совести, началось это не сегодня, не год назад, а значительно раньше. Он никогда не позволял себе так думать, но теперь позволил: началось-то все еще до Тани. В этом было превосходство прошлого над настоящим — по крайней мере в этом. К чувствам не прикладывалось понятие приоритета, но все-таки он приложил.

Утро вечера мудренее; оно, однако, ничем не умудрило его и выдалось на редкость безмолвным. Встали, размялись, умылись, причесались, прихорошились — кто прихорашивался, а кто брился, и все это молча, разумеется, потому что вчерашнее не располагало к утренней болтовне.

У Тани был быстрый шаг, твердый, решительный, и быстрым решительным шагом она ходила из комнаты в кухню, из кухни в комнату и наконец спросила:

— Что у тебя сегодня?

— Все то же, — ответил он, прочищая бритву щеточкой. — Я только хочу сказать, что нельзя так… о людях. Она — замечательный человек.

— Есть молоко, — сказала Таня. — Есть кефир. Или чаю?

Он сунул бритву в футляр, но она не лезла, шнур мешал, и щеточка вываливалась — досада!

— Когда мы закрываем глаза на то, что нам не угодно видеть, мы врем, — сказал он. — Мы врем и себе, и другим, и главное — жизни, которая дает нам глаза, чтобы видеть. Чтобы они были открыты.

Тихо было в доме, вода не лилась, газ не шипел. Таня отозвалась из кухни:

— Я ничего не слышу. Иди поешь.

— Ты слышишь, — сказал он, а бритва не лезла в футляр, и было скверно, оттого что утро, суд, вопросы, допросы, в любую минуту могут дать подножку; он предпочитал теперь вечера: вечерами была передышка.

— Не глупи, — сказала Таня.

Ей нужно было в школу на уроки, а он не торопился, но словно в спешке бросил бритву на диван, схватил рубаху, не надел и тоже бросил, пошел на кухню.

— Не собираюсь выгораживать себя, — сказал он, присаживаясь к заставленному посудой кухонному столику. — Ты не спрашивала, я не говорил, не хотел наводить тебя на всякие… мысли. Говорил, что директор женщина, а больше ничего. Каюсь.

Таня придвинула к нему тарелку.

— Ешь, пока не остыло.

Ему показалось, будто он в гостях, а не у себя дома, — это было скверно: предчувствие чего-то непоправимого.

— Закрываешь глаза? — спросил он.

— Наоборот, — сказала Таня чужим для него голосом и добавила — властным, знакомым ему: — Но глупо же об этом говорить!

— Правда не бывает умной или глупой, — сказал он. — Правда есть правда.

Он машинально взял из хлебницы горбушку, намазал маслом, но есть не стал, отложил, насупился, поежился: окно было раскрыто, продувало, май обернулся холодами.

— Иди надень рубашку, — приказала Таня и поболтала ложечкой в стакане.

— Ничего, — ответил он, ослушался приказа.

Она как будто удивилась этому — бровями только, — допила свой чай, выплеснула чаинки в кухонную раковину, спросила строго:

— Ты каешься или требуешь этого от меня?

Он ответил ей, что уже покаялся — раз и навсегда, с него достаточно, и очередь за ней. Он сказал, что не может раскаиваться в своем уважении к людям, давшим ему моральную опору в жизни, или же к человеку, давшему ее, пусть это будет даже женщина, с которой он не связан ничем, кроме служебных отношений, и сказал, что требует уважения к своим идеалам.

— К каким идеалам? — спросила Таня, точь-в-точь как спрашивала, чего он хочет — чаю или молока.

Он, слава богу, был не глух и различал речевые оттенки, услышал сразу, что под этим кроется, а крылось то же самое, нависшее над ним с начала этого судилища: изобличен, разоблачен, недалеко уж до возмездия, а вот, глядите-ка, возносится! У Тани было на уме все то, что и у других, — он этого стерпеть не мог.