Ответила Таня — за мужа:
— Не это не по специальности. Слава механик.
— Слава механик, — подтвердил дядя Коля. — Ты сколько его наблюдаешь, Танюша? Я наблюдаю пятнадцать лет. С его головой… А про механику, братцы, забудьте. Хотя бы на короткое время.
— Хорошо, — сказала Таня. — Мы подумаем.
Потом пили чай, не касались больше этого, но, уходя, дядя Коля написал на бумажке адрес комбината, телефон и к кому обратиться.
— Там директор дама, — как бы предупредил он Частухина, пока Таня зачем-то бегала на кухню. — Но боевая! Если надумаешь — прямо к ней. Муравьева Антонина Степановна.
— Муравьева?
— А что? — спросил дядя Коля, снимая пальто с вешалки.
— Да ничего, — ответил Частухин.
Не навлекая на себя никаких подозрений, хотя бы вовсе беспочвенных, он мог бы натуральным тоном, сдержанно, бесстрастно спросить у дяди Коли, что за Муравьева, откуда, не та ли, которая восемь лет назад работала в горкоме комсомола, и должен был, конечно, спросить, чтобы это не донимало его потом напрасными фантазиями, но почему-то постеснялся. Ни имени, ни отчества той, прежней Муравьевой он не знал, а фамилия, не такая уж редкая, ни о чем еще не говорила.
Он твердо наказал себе не маяться, не ворошить прошлого, тем более что ворошить-то было нечего — одни фантазии.
Решили на семейном совете довериться житейскому опыту дяди Коли, по крайней мере попытать счастья в той тихой конторе, поглядеть, что за комбинат.
Что за Муравьева — та или не та? — вот, однако, какое возобладало направление мыслей: жгучее любопытство — вопреки категорическим наказам, хотя, конечно, в этом любопытстве больше было затаенной тревоги, чем радостного возбуждения.
Да и любопытство ли? Иначе надо как-то сказать бы: душевная приманка, ожидание невероятного, что-то меняющееся, неоднородное, и не взвесишь, не измеришь, чего больше, чего меньше. Становилось страшно: вдруг она? Вдруг не она? Тоже страшно.
Теперь-то он не медлил, не противился Таниному нажиму: собравшись с духом, поехал на комбинат. Раз требуются люди, надо было ехать, попытать там счастья, но сам себя спрашивал: какого? И сам себя ругал, потому что глупо было распускаться, давать волю нервам: не на расправу шел, не на испытание, не в дом, где не был девять лет и неизвестно, ждут ли его там.
Ждали.
Едва только назвавшись в директорской приемной, он сразу понял, что с дядей Колей здесь считаются и рекомендации, на которые тот, как видно, не поскупился, имеют вес: тотчас же пригласили в кабинет.
Не на расправу, не на испытание, а все-таки страшновато было входить.
Но пригласили же, и он вошел, и женщина, сидевшая за столом, встала ему навстречу, и было что-то знакомое в ней, когда сидела, — промелькнуло и вмиг исчезло, когда встала, — он вконец растерялся.
Предполагалось, что достаточно взглянуть — и он узнает ее, но не узнал, и значит, это была не она, а может, он забыл ее или видел во сне такой, какой позже помнилась, и нечего было фантазировать, выискивать в ней то, забытое, чего не могло уже быть наяву.
3
В институте до третьего курса был он для всех Частухин, как и по паспорту, а с осени, то есть уже на третьем курсе, стал вдруг Частушкиным. Его однокурсники развлекались таким способом, балагурили, но переименован он был не ими, они только подхватили. Ничего обидного в новом прозвище не было: та же фамилия, слегка лишь измененная, — он и не обижался. Посмеивались, поддразнивали его, а он не находил в этом ничего смешного, и, честно говоря, ему даже нравилось, когда его так поддразнивали.
В начале октября была институтская комсомольская конференция, и хотя на факультете выбирали самых-самых, он тоже попал в число делегатов. Кому-то вздумалось поднять его авторитет или приобщить к общественной жизни, на которую у него, копуна, не хватало времени, и предложили сомнительную кандидатуру — тогда он был еще Частухиным, а не Частушкиным. Кандидатура, однако, не вызвала возражений, и дружно проголосовали: в числе, мол, самых-самых проскочит и Частухин. А то, что он не самый-самый, было ему привычно еще с первого курса — от него зависело, каким стать и за кем тянуться; он не тянулся ни за кем.
Его считали умником, который потому, не умничая, молчит, что задается: в учении преуспевал, по части техники и всяких нестандартных самоделок, где нужны сноровка плюс изобретательность, любого мог заткнуть за пояс. А он не задавался, пока что не было серьезных оснований; для будущего инженера разбираться в этой грамоте — естественное состояние. Что интересно было ему, тем занимался, а что неинтересно — побоку. На том собрании, где выбрали его делегатом, он не сказал, что это ему лишняя обуза — делегатство, и промолчал, поскольку не спросили, а спроси они, так и сказал бы.