— Между прочим, — сказал он, — та, которую ты, совершенно не зная, порочишь, никогда бы так не спросила.
Посуды было немного — стакан, тарелка, чашка, а он к еде не притрагивался, и Таня убирать со стола не стала, взглянула на ручные часики.
— Ого! Когда поешь, помой посуду. — Она открутила кран над раковиной, подставила палец под струю, проверила, идет ли горячая вода. — Идет, — кивнула. — Я буду поздно. У меня педсовет.
Он, слава богу, был не глух, а вот она изображала из себя глухую.
— Таня! — окликнул он ее. — Не играй в театр. Ты не актриса.
Она пошла за своим портфелем, вернулась, сказала строго:
— Я учительница. Там — дети. Я должна быть в форме. Дети это чувствуют. Если буду не в форме, день, считай, потерян. Ты не хочешь терять дней на своей работе, я тоже не хочу.
Лицо у нее было строгое, и строгость ровная, без единой зазубринки, и лишь тогда эта ровность нарушилась, когда помянута была его работа.
— Оставь в покое работу, — сказал он. — Можешь презирать меня, кого угодно, директора, бухгалтера, вахтера — работу не трогай.
Еще был брошен взгляд на часики, затем раскрыт портфель: все ли на месте, не забыто ли что; и уже в прихожей, у двери, в минутном раздумье, брать ли зонт, она, исполненная ровной строгости, сказала:
— Чрезмерная любовь к работе.
— Это плохо?
— Чрезмерная! — повторила она и сняла-таки с вешалки зонт. — И только ли к работе?
— Не только, — сказал он.
Зонт был надежный, недавно купленный, но Таня все же проверила, не будет ли осечки.
— Я думаю, нам надо сделать следующим образом, — сказала она так же ровно, как прежде. — Возможно, найдутся охотники на нашу квартиру взамен двух комнат. Детей у нас нет, это просто.
Она, конечно, говорила в сердцах, хотя не видно было по ней, но он так не умел, вскипел мгновенно, выкрикнул:
— Если просто, давай! К чертям собачьим!
— Ты не сердись. — Она отворила дверь, но задержалась, не ушла. — Это, допустим, не просто. И очень даже не просто. А что же делать? Я атеистка, твоя икона мне ни к чему. Молись! Антирелигиозная пропаганда тут не проходит. Молись, становись на колени, считай, что все по-честному, без обмана, — сказала она и захлопнула за собой дверь.
Он постоял в прихожей, словно бы дожидаясь чего-то: а вдруг вернется? А вдруг, вернувшись, добавит что-нибудь, изменит, возьмет свои слова назад? Он, кажется, не хотел этого, опасался. Он, кажется, отгонял от себя привязавшийся мотивчик, пошлую песенку — бывает такое.
Это Муравьева в ту весну, когда он уже проработал на комбинате некоторое время и решил уходить, открылась зачем-то ему в своих семейных неурядицах. «Что-то новенькое? — прищурившись, спросила она. — Нет, старенькое! Очень старенькое! Тем не менее это факт!» — «Простите, пожалуйста, — извинился он. — Я не знал». — «Ну что вы! — сказала она. — Раз уж я говорю об этом, значит, не болит. Так ведь?»
Может, и у него с Таней уже не болело?
17
Перед отъездом в Дружбу Павел целую неделю мотался по своим делам, оформлял документы, собирал характеристики, а детей дома не было: Олег — в лагере, Милочка — на даче. Дачу снимали второй сезон подряд — полтора часа электричкой, лагерь — подальше, в трехстах километрах от города, и Павел съездил туда и на дачу — простился.
Бросить комбинат Муравьева, разумеется, не могла: Частухин еще не освоился, месяц всего как в должности, — и с Павлом к детям не поехала.
А улетал он в субботу.
Провожающих собралось порядочно, человек двадцать, — преимущественно мужики, сослуживцы Павла, коллеги, товарищи по летним странствиям, а из женщин — больничные сестры, две врачихи — с цветами, дамочка — чья-то жена и еще — сверх программы — какой-то благодарный пациент, но главным образом шашист, как выяснилось позже. Провожали шумно, с шуточками, с шалостями, с шампанским в буфете аэропорта, с разными приятными Павлу тостами, и говорили, что его отъезд — большая потеря для клиники, для города, желали дальнейших трудовых успехов и счастья в личной жизни. Павел блаженствовал, расплатился за всех — за весь кагал, так и сказал буфетчице, и всем кагалом вышли к посадочной площадке, рассортировались по скамеечкам, позанимали самые удобные — в тени под кленами. День был погожий, дремотный, тихий, но это там, за аэровокзалом, а тут гремело, ревело, завывало, скрежетало и резким горячим ветром, несущимся с летного поля, секло щеки.