— Ну как тебе моя свита? — похоже что самодовольно спросил Павел и сам себе ответил, зажмурившись от удовольствия: — Мировые ребята!
По правде говоря, она не ожидала, что будет столько народу, настроилась на интим, на тягостное прощание, но так ей было даже лучше. С людьми, любыми, в любом обществе она была всегда непринужденна — срабатывали навыки, а кроме того, ей доставляло радость быть на людях — чуть не подумала: пользоваться успехом.
Чуть не подумала, что это ради нее или в ее честь провозглашали пышные тосты за Павла. Ну, баба!
— Все это трогательно, — сказала она, — но у тебя непредвиденные расходы. На, возьми.
Она как чувствовала, что деньги пригодятся, запаслась.
— Спасибо, — скромно молвил Павел и взял не глядя, не считая, разумеется, как модный портной, уверенный в том, что такса всем известна и его не посмеют обидеть.
Сквозь рев самолетных турбин и пронзительный визг реактивных двигателей невозможно было ничего разобрать из того, что вещала вокзальная информаторша, однако прислушивались, томились, пожалуй: после взрыва эмоций, после шампанского всем, как видно, желательно было поскорее с этим кончить.
Им двоим, вероятно, тоже.
— Ну вот, Антонина, — впервые за много дней вздохнул Павел. — Наши с тобой пятнадцать лет… Как не было!
— Было, — сказала она. — Не раскисай.
Он сгорбился, поводил носком своей модной туфли по асфальту дорожки; тень клена лежала на ней, узорчатая и зыбкая; он как бы пытался очертить эту тень.
— Там, пишут, сейчас засилье комарья, — сказал он, словно о чем-то завлекательном для себя. — Какое-то нашествие.
— У тебя каждое лето с комарами, — сказала она.
Эти тени на асфальте то сдвигались в сторону, то гасли. Ему никак не удавалось очертить ни одну из них.
— С комарами, — подтвердил он и как бы повинился, — каждое лето. — И как бы в оправдание себе добавил: — Там, пишут, форель.
— Форель на Кавказе, — сказала она.
Он вскинул руки, воскликнул с кавказским акцентом:
— Вах, вах, генацвале! Ты мне будешь говорить!
В это время объявлено было что-то вокзальной информаторшей, и кто-то крикнул с дальней скамейки:
— Твой рейс, Павлуша! По коням!
Он сразу вскочил, хотя все было рядом — турникет, через который пропускали пассажиров, и контролерша, которая пропускала, и та площадка, с которой подвозили к самолету.
— По коням, по коням, — забормотал он, заволновался, словно кони могли ускакать без него.
Багаж был сдан, пассажир налегке, в излишней спешке бросился к турникету, потом назад: прощаться со всеми, с каждым в отдельности, принимать от дам цветы; а про жену, похоже, забыл.
Ему напомнили, он хохотнул дурашливо, побежал с цветами к ней, неловко обнял — цветы ему мешали, неловко поцеловал, чуть прикоснулся губами. Она прижалась к нему, глаза у нее стали мокрыми.
— Ну, ну, не раскисай, — сказал он ей, как она говорила ему; других слов не нашел.
Платочек был, разумеется, в сумочке, но вынимать не стала, туманным взглядом, опершись на барьер поодаль от турникета, проводила Павла, спешащего с цветами к вагончикам: боялся, что не хватит места.
Всю жизнь не хватало.
Лицо у нее было мокрое, но ветер дул в лицо.
Все влезли, уместились, игрушечный поезд, описав полукруг, покатился по ровному асфальтовому полю, и чем дальше укатывался, тем больше становился игрушечным. Оттуда махали руками, но уже не видно было, машет ли Павел.
Толпа провожавших не расходилась, ждали, когда самолет поднимется в воздух, говорили, что так надо, на то и проводы, а она потихоньку выбралась из толпы и, не оглядываясь, не убыстряя шага, пошла прочь.
В такси у нее дважды менялись намерения: сперва — домой, но там ни души, не коротать же вечер в одиночестве; уже доехали до комбината, и тоже передумала — велела таксисту везти ее на другой конец города: потянуло дочку к матери.
Мать жила одна, с дочерним домом не зналась: распри, обычная история, психологическая несовместимость двух здравомыслящих бабушек, из которых каждая полагала себя правой, а найти виноватую было невозможно.
На то и дочь, чтобы признавать правоту матери.
Еще когда была в фаворе у мэра, представился случай перетащить мать в исполком — с видами на будущую пенсию, и мать прижилась в аппарате, даже пошла на повышение и, хотя перешагнула свой пенсионный возраст, о пенсии пока не помышляла.
Ее лет никто ей не давал — не старилась, не полнела, порода, видно, такая, муравьевская; иные терзали себя диетой, изнуряли физкультурой, неукоснительно следовали всем зигзагам медицинских рекомендаций, а мать жила в свое удовольствие, ни в чем себе не отказывала, к врачам не обращалась, гимнастику смотрела по телевизору, и о ней говорили, что в работе — административной, общественной — любого, даже помоложе, заткнет за пояс.