Формально было так, но не сегодня же запретил он себе укрываться за формалистикой.
— Какие распоряжения? Где они? Покажите мне их! Положите на стол! — Он так увлекся, что даже хлопнул ладонью по столу. — Кто вам поверит? Расценят как попытку вытащить своего зама! А у зама голова на плечах или чурбан?
Похоже было, что спорили они всерьез.
— Смотрите-ка! — раскинула руки Муравьева. — Разговорился! Раскричался! Насиделся в суде, наслушался буквоедов и сам теперь голова! Да я тебе, голова садовая, бумажек соответствующих отыщу сколько хочешь. Были и письменные распоряжения, не могло не быть!
Он чувствовал, что слишком она усердствует — зачем это ей? — но он-то усердствовал тоже, как бы подзадоривал ее.
— Не было! Ни строчки! Ни единой! — отбивался; на суде бы так! — Никто вам не поверит.
В сердитом замешательстве, в раздражении она выдвинула ящик стола, порылась там, достала сигареты, нашарила спички, закурила.
— Ну знаешь… Дурачество какое-то с твоей стороны. Упрямство. — У нее, видно, иссякли доводы или спорщицкий огонек угас, когда закурила. — Ты же делаешь хуже себе, — сказала она после паузы и снова помолчала. — Боишься за меня?
И у него этот огонек угас — хорошенького понемножку; он не ответил.
— Имей в виду, — направила она на него сигарету, зажатую меж пальцев. — Я запрещаю за меня бояться.
— На это ваша директорская власть не распространяется, — сказал он и пододвинул к ней пепельницу.
— Мерси. — Она стряхнула пепел, поглядела на него испытующе, грустно усмехнулась. — Другой властью я не обладаю.
Он подтвердил бы и сейчас: кокетство было чуждо ей, — но, видимо, не помышляя о том, она бросила ему вызов, который он должен был принять, потому что такого счастливого случая потом могло и не представиться. Он должен был принять вызов, хотел этого, и это ничего ему не стоило, но тем не менее стоило многого. Это стоило принципа — так он подумал. Они с Таней еще не договорили. Он все-таки подумал о Тане в эту минуту. Вызов был брошен, но не принят: невероятное насилие совершил он над собой.
И Муравьева словно бы прочитала это на его лице.
— Ты, Славик, загадочная личность для меня. Есть что-то в тебе от тех ребят, которых я когда-то пропагандировала, когда была на комсомольской работе.
Что ж, лестно, — так мог бы он ей сказать, а мог бы, раз уж огонек погас и дан был самому себе обет молчания, вовсе ничего не говорить, однако тут разрешил нарушить свой обет.
— Я помню.
— Помнишь? — оживилась Муравьева. — Ты знал меня в те годы? О, я была популярна среди молодежи! — светло улыбнулась она своей былой славе, которая, видимо, сама по себе исключала всякие сомнения в том, что он мог знать ту прежнюю Муравьеву или слышать о ней. Она и не полюбопытствовала, как знал он ее или где слышал. — Я была боевитая, молодая, девка хоть куда! — продолжала она улыбаться. — Борец за справедливость, за комсомольскую честь, за правду! Я была такая, — вздохнула она. — Теперь уж не то.
Он молчал.
— А правда, знаешь, не легко дается. — Она докурила сигарету, вдавила окурок в пепельницу. — Все дается с трудом: любовь, дружба, работа, самокритика, воспитание воли, укрощение страстей и многое другое. За все нужно платить, — щелкнула она пальцами. — Но дороже всего обходится правда. За нее платят нервами, сердцем. И даже кровью, — добавила она.
А он запутался с этой правдой. Он думал проще: правду не режут, как хлеб, и не оставляют половинку на завтра. Ему теперь ничего не нужно было ни от Муравьевой, ни от себя самого, только бы сказать ей все, не оставляя на завтра ни крошки, и чтобы она выслушала, поверила ему. А чем расплачиваться, того он знать не хотел: быть может награда ждала его, а не расплата. Вот как он думал, но сказать, как думал, не сказал.
Затишье было в директорском кабинете: ни телефонных звонков, ни просителей, ни посетителей, — редкое затишье и редкий в этих стенах разговор — не о плане, не о номенклатуре; даже было странно. Тут совещались, ругались, а чтобы беспричинно обрывалась речь и подолгу молчали — такого не бывало.
— Имею, кажись, опыт работы с людьми, — заговорила наконец Муравьева, и две симметричных скорбных морщинки опять прорезались в уголках ее губ. — Вижу: кому — кнут, кому — пряник. Ты помнишь, Славик, какая ситуация тогда сложилась. Без оптимальных показателей мы бы на ведущие позиции не вышли. Ты помнишь, я сознательно предоставила инициативу Хухрию. Мне и в голову не приходило, что он использует ее таким подлым способом. Все можно простить: неумение, лень, разгильдяйство… Но лезть в карман к государству, к народу! Да нас же в нищих превратят эти бандюги! Наш дом, который строили, во всем себе отказывая, по бревнышкам растащат!