— Сними плащ, — обернулась Таня. — Жарко.
Он как раз собирался снять, да и плащ был мокроват, однако не снял, раз такое дело.
— Тихо! — сказал он и вспомнил Муравьеву; это она так говорила.
Но уже промелькнули титры хваленой кинокомедии, народ в зале оживился, артисты были известные, обожаемые, их имена встречали одобрительным гулом, а неизвестных, затесавшихся между ними, — с недоумением, как незваных гостей.
Таня опять обернулась, сказала шепотком, но торжествующе:
— А ты не хотел идти!
— А ты мешаешь людям, — ответил он.
Бросила камешек в воду она, и от ее камешка пошли круги по воде, а яблоко висело б еще и висело, пока идет суд, пока впереди неизвестность, пока решается главное в жизни. Какая еще нужна комедия? Человека судят, а он сидит не за решеткой, забавляется проделками обожаемых актеров.
В том доме, где происходило действие, барахлил лифт, застревал между этажами, и герой с героиней, не знакомые до этого момента, застрявшие в лифте, познакомились таким образом, понравились друг другу, влюбились друг в друга, поссорились, помирились, спели грустную песенку, спели веселую, а лифтерша в этот момент пекла блины, ревновала мужа и готовилась к экзамену по технике безопасности. Это было комично — влюбиться в лифте, но еще комичнее было на институтском собрании бог знает когда, сто лет назад, и все эти годы молчать, таиться, не двигаться ни вперед, ни назад, как будто жизнь остановилась, лифт застрял между этажами.
В зале стало душно от дружного хохота — так ему, Частухину, показалось. Он тронул Таню за плечо:
— Я пойду.
Она обернулась:
— Я, пожалуй, тоже.
Никто не уходил, ни один дурак, а они вышли. Дохнуло прохладой, дождя уже не было, только капало с деревьев, листва обвисла, голубела в свете фонарей, и то ли фонари дымились, то ли туман поднимался над сквером.
— Они переигрывают, — сказала Таня про артистов.
А он сказал, что нужно без дураков отлаживать технику, а не потешаться над лифтершами, которые все равно в этой технике ни фига не смыслят.
Таня усмехнулась.
Шли под дождем в кино, опаздывали, но, кажется, не очень-то спешили, а возвращаясь, торопились, хотя славно было после дождя — пройтись бы потихоньку. Шли быстрым шагом, будто подгоняло что-то или какая-то приятность ждала их дома.
Конечно же не стоило спешить.
— Допустим, все закончится благополучно, — предположила Таня. — Ты останешься на комбинате?
Об этом он не думал и загадывать не собирался.
— Благополучно не закончится, — сказал он.
Сумка у Тани была на длинном ремне, ремень соскальзывал с плеча, и, словно бы досадуя, придерживая сумку, натягивая ремень на плечо, Таня сказала погромче:
— Я говорю: допустим!
— Ты говоришь о комбинате или о Муравьевой? — спросил он.
— О комбинате, где директором Муравьева.
— От этого не убежишь, — сказал он подчеркнуто, как несколько раньше о яблоке, которому настало время упасть.
Таня спросила, и тоже подчеркнуто:
— А она об этом знает?
— Ничего она не знает! — ответил он раздраженно.
— Боишься сказать?
Это было как в мальчишеском разговоре, когда один подначивает другого.
— Не умею.
— Разучился?
— А ты научи, — отплатил он грубостью за колкость. — Сформулируй.
Шли быстрым шагом, переговаривались тоже в быстром темпе.
— Да вот же — свеженький примерчик. — Таня взмахнула рукой, будто примерчик этот был перед ними. — Те, застрявшие в лифте.
— Смеяться нужно было там, — взмахнул рукой и он. — Тут запоздалый смех.
Она добавила:
— Сквозь слезы.
Вот этого, слез ее, сколько прожили вместе, он ни разу не видел; даже в самые трудные дни, когда его списали в доходяги, она при нем держалась стойко. Долг! Снова накатилось. А смех сквозь слезы? Это произнесено было с усмешкой; никто покамест не доходил, не умирал.