Выбрать главу

Чудачество обернулось чудом.

Но до конца конференции было еще далеко, еще потешились над ним, Частухиным — Частушкиным, факультетские весельчаки в перерыве, еще сбежал он от них на второй этаж, скрываясь там, едва не проворонив голосование, и после всего, возвеличенный Муравьевой, таясь от нее, от своих факультетских, воровски прошмыгнул к выходу.

Уже стемнело, был дождь, но приутих, в расплавленном асфальте отражались осенняя зелень неосыпавшихся акаций и желтоватое светящееся городское небо.

Он подумал, что никакого чуда не было — просто случай: для примера могла выбрать не его, а кого-нибудь другого, и было бы ему спокойней, если бы так случилось, и он бы не удирал, не скрывался, подошел к ней, поблагодарил за хорошее выступление, за справедливую критику, потому что формализм у них в институте действительно не изжит и многое, не заслуживающее особого внимания, поднимается на щит, находится в луче прожектора, а есть настоящий энтузиазм, студенческий, научно-технический, который скромно умалчивает о себе и остается в тени.

Частухин — Частушкин.

Он пошевелил губами, издал неопределенный звук, словно бы отплевываясь от всего этого: вранье, конечно, — не пошел бы, не решился, надо знать Частухина — Частушкина, который к своей же однокурснице так просто не подойдет, а это — Муравьева из горкома, он против нее пацан, какой-то захудалый третьекурсник, ничем не замечательная личность, не самый-самый, курам на смех.

Он шел и думал об этом без грусти, без досады, легко, как о далеком, уже пережитом, преодоленном, а нынешнее обещало ему большущую удачу и только не говорило, в чем — в учении, в изобретательстве, в будущей работе, вообще в жизни. Он почему-то был уверен, что с этого вечера, с этой дождливой осени, с этих мокрых акаций, бросающих зеленый отблеск на зеркальные тротуары, начнется что-то значительное у него, и станет он самым-самым, и самая-самая тогда уж похвалит его за дело, а не за чепуху, которой он до сих пор пробавлялся.

Впрочем, не в этом была прелесть нынешнего осеннего вечера; дело ли, чепуха ли, похвалят или поругают, удача — неудача — нет, не в этом. А в чем же?

Он подумал, что задавать такие вопросы не нужно и отвечать на них — тоже.

Жизнь.

Этим все было сказано; мало ли? много ли? — да уж не мало, если дух захватывало: жизнь!

Он подумал, что петь ей восторженные гимны не станет, хотя и хотелось: это дешево — петь гимны под настроение, да и нового ничего не споешь; что просится в песню, то спето.

Будь он певец, сочинил бы кое-что, а раз уж не певец, молчи — он это умел и домой явился словно бы на цыпочках, как в школьные годы после мальчишника, чересчур затянувшегося, по маминым представлениям.

Но он был уже не школьник и вернулся не с гулянки, а с комсомольской отчетно-выборной конференции, и мама спросила:

— Как прошло?

— Нормально, — ответил он, ничем себя не выдавая.

— Было что-нибудь интересное? — спросила мама.

— Ничего особенного, — ответил он.

Вот уж не сказал бы, что у мамы сильно развита наблюдательность, да и проницательностью уникальной не отличалась, а все же разглядела в нем то, что он скрывал:

— Ты какой-то… возбужденный. Тебя куда-то выбрали?

— Да, — кивнул он, — совсем забыл тебе сказать: членкором в Академию наук.

Сперва его взяла досада: поставил своей целью не выдавать себя и вроде бы пришел домой на цыпочках, убежден был в том, что держится как штык, но значит — обманулся? Какой же из него мужчина? Что ж будет дальше?

А дальше он подумал так: пускай разоблачают. Пускай всем станет видно, в чем разница между Частухиным вчерашним и сегодняшним, — как вырос! Пускай гадают, где набрался сил, а если догадаются, он будет даже счастлив.

Никто, конечно, ни о чем не догадывался, да и гадать не собирался, и только нарекли его Частушкиным, не подозревая, однако, что ничуть не досаждают ему этим, а совсем наоборот: хоть малый, слабый след, но все-таки на нем остался.

Других следов, кроме не видимых никому, не было.

Он знал о ней только то, что работает она в горкоме комсомола, и помнил, какая она, но лишь в первые дни, а потом стал забывать, и это не столько угнетало его, сколько возбуждало в нем жгучий интерес к ней, существующей где-то рядом, однако недосягаемой для него, как будто не мог он в любое время зайти туда, в горком, присочинить зацепку, обратиться с просьбой, с вопросом, с деловым предложением, поглядеть на нее, какая она, — только поглядеть, а больше ничего не нужно было ему. Это недолго — несколько минут, а на худой конец минута — только поглядеть, и было бы достаточно. На большее он не претендовал.