, — слишком крепкий, — я отдал косяк, — к тому же я допустил ошибку. — Я же показывала, как надо: потихоньку, осторожненько, — панна Цивле выпустила струйку дыма, — а вы словно паровоз, — но я, дорогой пан Богумил, прервал поучения инструкторши и признался, что виноват, что сорвал в ее отсутствие пару пучочков, которые теперь сушу на балконе в надежде просветить душу и освободить тело, она же не рассердилась и не одернула меня, а лишь рассмеялась: — Ну и ученик мне достался, просто натуралист какой-то, да ведь травка, — она согнула сорванный стебель, — черпает силу из чистоты и девственности; то, что у меня в руках — «мужское» растение, зацветая, оно стремится опылить, — панна Цивле сорвала другой кустик, — о, вот как раз такой «женский» экземпляр, но тогда весь труд идет прахом, опыленная трава теряет всю свою силу, все магические свойства, поэтому во время цветения «мужские» особи следует вырывать с корнем, — она бросила один из побегов в огонь, — тогда «женские» соцветия и стебли вырастут и набухнут. — Словно невесты Христовы, — с притворной наивностью вставил я. — Чтоб вы знали, — панна Цивле строго сдвинула брови, — ничего смешного в этом нет, сверхъестественная сила духа всегда приобретается ценой отречения, это было известно всем святым и ведьмам, только теперь об этом не говорят вслух. — Вы с ума сошли, — теперь уже я громко засмеялся, — мы живем в свободной стране. — Свободной для кого? — резко спросила она. — Для доктора Элефанта? Физика? Штиблета? А может, это парадоксальным образом относится ко мне — вот уж правда, просто воплощенная свобода! Я вам кое-что скажу, — она глубоко затянулась, — в ту первую зиму, когда мы с Яреком здесь очутились, я чуть не спятила, не было печки, проточной воды, сортира, к тому же ни денег, ни хоть какой-нибудь работы. Так что я танцевала в баре «Лида» у шеста, на качелях, в душевой кабинке, но с шефом у меня была договоренность: руки не распускать; Жлобек каждый вечер приходил на меня посмотреть — он прямо исходил слюной и потел от желания, постанывал, приманивал, ставил коктейли и заверял: — Ради тебя я готов на все, — так продолжалось неделю за неделей, пока, наконец, я не спросила: — Правда на все? — Все, что хочешь, — пустил тот слюни, — чего только пожелаешь. — Когда я ему ответила: — Ладно, лицензия инструктора и собственный «фиатик», — он чуть с табурета не свалился. Месяц Жлобек меня не беспокоил, а, появившись вновь, выложил на стойку удостоверение инструктора и ключи от машины, тут уж я сама чуть не грохнулась прямо рядом со своим шестом. Я вам еще кое-что скажу, — она бросила окурок в догорающий костер, — я до этого никогда с мужиками не трахалась, была девицей, ах, пардон, настоящей нежной барышней, как говорили прежде в приличном обществе, вероятно, и в салоне ваших дедушки с бабушкой тоже. — Я молчал, дорогой пан Богумил, а панна Цивле присыпала угли землей с грядок и добавила еще, что стебли, которые сушатся у меня на балконе, никуда не годятся, я сорвал их слишком рано, к тому же это, небось, «мужские» растения. Я хотел попрощаться, поблагодарил за ужин, но панна Цивле возразила: — И думать забудьте, ну куда вы пойдете в таком виде, и не смейте никогда больше курить, вы не держите удара, у меня такая же штука с алкоголем, — и мигом принесла из сарая гамак, два одеяла и подушку, — надеюсь, вас не пугает подобное соседство, — она взглянула на изгородь, за которой безмолвствовало старое кладбище. — Спасибо, — сказал я, — пойду потихоньку вниз, к такси, завтра занятий нет, так, может, договоримся на послезавтра? — и двинулся к калитке, но ноги мои медленно оторвались от земли, словно вместо туфель на мне были сандалии Гермеса с маленькими крылышками, и в таком блаженном состоянии невесомости я проплыл несколько метров, впрочем, совсем невысоко, затем приземлился, точь-в-точь как Армстронг на Луне, и, по-детски радуясь этому ослабевшему земному притяжению, я сделал следующий шаг и вновь взлетел, засмеявшись еще громче, а потом вдруг случилось нечто странное, ибо земля, вместо того чтобы принять меня в свои мягкие объятья, побежала, удаляясь, от моих ног, и я внезапно очутился высоко над деревьями, над холмом и кирпичной готикой ганзейского города, ощущая в себе ту удивительную бесплотность и ничтожность бытия, какой иные мистики достигали лишь под конец жизни, и устыдившись, я попытался придать своему телу вес, способный опустить меня вниз, но это оказалось непросто, дорогой пан Богумил, и я, видимо, очень долго пребывал в состоянии подвешенности, пока, наконец, не услыхал оклик панны Цивле, поразивший меня чуть ли не в самое сердце, словно снаряд зенитной батареи капитана Рымвида Остоя-Коньчипольского, и тогда я, наконец, полетел на землю, но не как лопнувший шар «SP-ALP Мосцице» на луг под Бобовой, а подобно ржавому «Туполеву» со сгоревшими моторами; последовал страшный удар, после чего я, мокрый насквозь, стал медленно подниматься, а панна Цивле, помогая мне выбраться из корыта с дождевой водой, громко возмущалась: — Если человек ходить не научился, так нечего браться за полеты, вы, похоже, из тех, у кого бутерброд всегда падает маслом вниз, хорошо еще, что в компост не приземлились. — Чудесно, — уверял я, похлопывая ладонью по корыту, — видите, сия купель вернула меня общественности, и, облачившись в новые одежды, — я выкручивал штанины, — я обрел и новый дух, будто заново родился. — Ну не знаю, — произнесла панна Цивле, укладывая в гамак подушку, — мне пора ложиться, спать осталось три часа, — но прежде, чем исчезнуть в дверях деревянного сарая, она, дорогой пан Богумил, подошла ко мне и, подав на прощание руку, сказала: — Спасибо, — а я замер перед ее домиком, изумленный до глубины души, ну с какой стати ей было меня благодарить, скорее это я мог испытывать признательность за обалденный вечер в обществе Штиблета и Физика, за ускоренный курс современного искусства, за это ноу-хау интернет-фирмы «Пророк», наконец, за полученный урок — как не надо курить травку, если ты в этом деле новичок; я шел вдоль кладбищенской ограды, размышляя обо всем этом и, честно говоря, вновь погружался в меланхолию; над верфью и заливом висел густой туман, откуда-то из порта доносился стон навигационного гудка, где-то рядом зазвонил на стрелке незримый трамвай, воздух был клейким от безмерно тяжких снов, что в кирпичных домах, переулках и садах все никак не могли дождаться развязки; и вновь зарастал крапивой, пыреем, лебедой город, который я никогда не любил, тот чужой, недобрый, ненастоящий город, что каждый год миллиметр за миллиметром погружался в химеру собственных мифов, словно ему постоянно не хватало солнечного света, словно извечный запах селедки, смолы, ржавчины, сажи и агар-агара покрывал непроницаемым саваном жирную воду каналов, прогнившие останки мостков, блочные дома эпохи социализма и по сей день не отреставрированные лабазы. — Кисло же вы день начинаете, — доброжелательное, в общем-то, лицо таксиста напомнило мне все роли Клауса Кински