Выбрать главу
мирни волхвов, письменами волшбы испещренный, И золотистой повел головою, от края до края Нечто медлительным взглядом пронзающих глаз озирая: То исполины пред ним, лежат без числа и предела, К небу нахмурены брови грозно и гневно и смело; Вспыхнула в глазках змеиных, зеленым огнем пламенея, Искра шипящей вражды, заповедной от древнего змея, — Легкой волной прокатился трепет безмолвного гнева От расписного хвоста до разверстого черного зева, Пестрое горло раздулось, и, злобно шипя, задрожало, Словно вонзиться готово, двуострое черное жало. Миг — и отпрянул назад, свернулся, шипенье застыло: Дивно покоится вкруг, величава, дремучая сила… Прянул назад, и уполз, и, сверкая, клубятся спирали, Искрятся, рдеют, горят — и исчезли в мерцаниях дали. Спят исполины. Ни звука. Пустыня застыла в покое. Или подымется месяц на тихое небо ночное; Степь и открыта и скрыта, разубрана черным и белым: В белом — безбрежный песок, уходящий к безвестным пределам, Черным очерчены тени высоких и мрачных утесов: Мнится — не тени, а стадо слонов, допотопных колоссов, Что собрались помолчать о тайнах Былого на вече, Встанут с зарей, и пойдут, и тихо исчезнут далече. Грустно и жутко луне, ибо там, на равнине бескрайной, Ночь, и пустыня, и древность сливаются тройственной тайной; Грустно и жутко пустыне, и сон ее — скорбь о вселенной, И за бездонным молчаньем чудится стон сокровенный. — Лев иногда в эту пору, могучий, проснется, воспрянет, Выйдет, неспешно ступая, дойдет до гигантов, и станет, Голову гордо подымет, венчанный косматым убором, Недра безмолвного стана роя пылающим взором: Стан исполинов велик, и великая тишь над равниной, Сон их тяжел и глубок, и не дрогнет ни волос единый, Словно б их тенями копий, как сетью, земля прикрепила. Долго глядит он на них: величава дремучая сила, — Вдруг колыхнул головой — и, гремя, раскатилось рыканье, И необъятно кругом по пустыне прошло содроганье, Рухнуло эхо, дробясь, и осколками грянуло в горы, И мириадом громов ответили гулко просторы, Где-то заплакали совы, где-то завыли шакалы, Ужас и трепет и вопль наполнил равнину и скалы — То застонала, полна вековых несказанных уныний, Устали, голода, боли, — жалоба старой пустыни. Миг он, внимая, стоит — и, насытяся мощью державы, Вспять обращает стопы, спокойный, большой, величавый; Полузакрыты, горят равнодушным презрением очи, Царственна поступь его, — и скрылся за пологом ночи, Долго, рыдая, дрожат пробужденные скорбные звуки: Стонет пустыня, ей тяжко, и ропщет на горькие муки; Лишь пред зарей, утомясь, затихла в дремотном тумане, Спит и не спит, и о завтра плачет неслышно заране. Тихо восходит заря… Пустыня застыла в покое. Спят исполины. Ни звука… Идет за столетьем другое… Но иногда, возмутясь против ига молчанья и скуки, Мстит и пустыня Творцу за свои одинокие муки: Бурей встает, и смерч воздымает к обители Божьей, Яростно мечет, и рвет, и у трона колеблет подножье, Вызов бросает Творцу и, бунтуя в безумной крамоле, Рвется низвергуть Его, и Хаос утвердить на престоле. Дрогнул от гнева Творец; миг — и нет уж лазури безбрежной; Как раскаленный металл, небеса над пустыней мятежной; Хлещет багровый поток, затопляя в бушующей лаве Богом разрушенный мир и вздымаясь до горных оглавий, — Дико взревела земля, смешалося небо с пустыней, Тучи с сыпучим песком в единой бурлящей пучине, И, от шакала до льва, до могучего льва-великана, Все закружилось, как пыль, в безумном кольце урагана. В эти мгновенья — Вдоль по рядам исполинов проносится гул пробужденья, И от земли восстает мощный род дерзновенья и брани, С яростью молний в очах и с мечом в гордо поднятой длани И, раздирая рычанье и грохот и свист урагана, К небу подъемлется клич, грозный клич от несметного стана, Ширясь, гремит и гремит и несется над бурей далеко: — Мы соперники Рока, Род последний для рабства и первый для радостной воли! Мы разбили ярем, и судьбу мятежом побороли; Мы о небе мечтали — но небо ничтожно и мало, И ушли мы сюда, и пустыня нам матерью стала. На вершинах утесов и скал, где рождаются бури, Нас учили свободе орлы, властелины лазури, — И с тех пор нет над нами владыки! Пусть замкнул Он пустыню во мстительном гневе Своем: Все равно — лишь коснулись до слуха мятежные клики, Мы встаем! Подымайтесь, борцы непокорного стана: Против воли небес, напролом, Мы взойдем на вершину! Сквозь преграды и грохот и гром Урагана! Мы взойдем на вершину, взойдем Пусть покинул нас Бог, что когда то клялся: Не покину; Пусть недвижен ковчег, за которым мы шли в оны лета — Мы без Бога пойдем, и взойдем без ковчега Завета. Гордо встретим Его пепелящие молнией взоры, И наступим ногой на Его заповедные горы, И к твердыням врага — кто б он ни был — проложим дорогу! Голос бури — вы слышите — чу! — Голос бури взывает: «Дерзайте!» Трубите тревогу, И раздолье мечу! Пусть от бешенства скалы рассыплются комьями глины, Пусть погибнут из нас мириады в стремленьи своем — Мы взойдем, мы взойдем На вершины! — И страшно ярится пустыня, грозней и грозней, И нет ей владыки; И вопли страданья и ужаса мчатся по ней, Безумны и дики, Как будто бы в недрах пустыни, средь мук без числа, Рождается Нечто, исчадье великого зла… И пролетел ураган. Все снова, как было доныне: Ясно блестят небеса, и великая тишь над пустыней. Сбитые в кучу, ничком, оглушенные, полные страха, Мало по-малу встают караваны, и славят Аллаха. Снова лежат исполины, недвижна несчетная сила; Светел и ясен их вид, ибо с Богом их смерть примирила. Места, где пала их рать, не найдут никогда человеки: Буря холмы намела и тайну сокрыла навеки. Изредка только наездннк-Араб пред своим караваном Доброго пустит коня в весь опор по равнинам песчаным; Сросся с конем и летит, что птица, по шири безбрежной, Мечет копье в вышину и ловит рукою небрежной. Чудится — молния мчится пред ним по песчаному полю, Он, настигая, хватает, и вновь отпускает на волю… Вот уж они на холме, далёко, чуть видимы глазу… Вдруг — отпрянул скакун, словно бездну завидевши сразу, Дико взвился на дыбы, как в испуге вздымаются кони, — Всадник нагнулся вперед — глядит из-под левой ладони — Миг — и коня повернул — на лице его страх непонятный, И, как из лука стрела, несется дорогой обратной. Вот доскакал до своих и поведал им тайну равнины. Внемлют, безмолвно дивясь, рассказу его бедуины, Ждут, чтоб ответил старейший — в чалме, с бородой среброкудрой. Долго молчит он — и молвит: «Валлах! Да святится Премудрый! Видел ты дивных людей: их зовут Мертвецами Пустыни. Древний, могучий народ, носители Божьей святыни, Но непокорно-горды, как хребты аравийских ущелий — Шли на вождя своего, и с Богом бороться хотели; И заточил их Господь, и обрек их на сон без исхода — Грозный, великий урок и память для рода и рода… Есть на земле их потомки: зовут их народом Писанья». Молча внимают Арабы загадочной правде сказанья: Лица их полны смиренья пред Богом и Божиим чудом, Дума в глазах, — и пошли к навьюченным тяжко верблюдам. Долго сверкают, как снег, издалека их белые шали; Грустно кивают верблюды, теряясь в мерцаниях дали, Словно уносят с собой всю тоскливость легенд про былое… Тихо. Пустыня застыла в своем одиноком покое…