— Ты сказал, тебе нравится политкорректность? Для меня это открытие.
— Политкорректностью у правых узколобых фанатиков зовется то, что у нормальных людей означает «будьте взаимно вежливы», или, другими словами, «не будьте узколобыми правыми фанатиками».
Джоу посмотрела на меня прищурившись.
— Уверена, что смогла бы найти записи, где ты разносишь политическую корректность в пух и прах.
— Как у любого человека, у меня есть свои понятия о том, что к чему, и я не стал бы опровергать мнение, что несколько дураков способны совершенно извратить абсолютно здравую мысль, но все-таки я готов стоять на том, что виноваты скорее те идиоты, которые неверно поняли идею политкорректности, чем она сама. Кроме того, эти бедолаги еще могут исправиться или передумать. Ах да! Еще журналисты. Я их люблю.
— Что?! — воскликнула Джоу, не веря своим ушам, — Ты же их всех ненавидишь!
— Нет, не всех. Только тех, кто сочиняет псевдоинтервью, кто поддерживает преступников и преследует невиновных, ненавижу возвеличивающих бездарность — в общем, тех, кто разбазаривает свой несомненный талант, тратя его на барахло. Такие люди — позор для своей профессии. Но журналисты, решившиеся докопаться до истины, разоблачить ложь и коррупцию, рассказать всем, что происходит в действительности, заставить одних людей позаботиться о других или хотя бы задуматься об этом, — такие на вес золота. А возможно, и на вес микрочипов. Защитники свободы. Они важнее для демократии, чем все политики. Мирские, бля, святые. Если они к тому же либералы — тем лучше. И не качай головой, дорогуша. Я говорю совершенно серьезно.
— Да ты просто насмехаешься надо мной!
— Клянусь, это не так! — Я замахал руками. — К тому же сейчас я сообразил, что есть кое-что еще, что я люблю.
— Да? И что же?
— Этот город, — сообщил я, сопровождая свои слова кивком головы.
— Лондон?
— Ага.
— Но ты же все время жалуешься, что в метро грязь, вонь, что там вообще опасно находиться, что по улицам Лондона не проехать, в воздухе чего только нет, люди не так дружелюбны, как в Глазго, а порции в барах маленькие и дорогие, что Лондон не такой потрясающий, как Нью-Йорк, и не такой цивилизованный, как Париж, не такой чистый, как Стокгольм, и не такой свежий, как Амстердам, не такой великолепный, как Сан-Франциско, и не…
— Да-да, конечно! Но ты бы лучше обернулась и полюбовалась на то, что у тебя за спиной.
Джоу повернулась лицом к витрине магазина, спиной к которой стояла, пока мы с ней разговаривали. Собственно, во время нашей обычной субботней прогулки по Лондону мы завернули на Бонд-стрит, потому что мне захотелось прошвырнуться по тамошним ювелирным магазинам и глянуть, есть ли в них мои новые суперчасы. Магазин, у которого мы стояли, оказался как раз одним из таких.
Множество кулинарных лопаточек заполняло пространство между стеклами витрины эдаким сюрреалистическим градом сверкающих мастерков. То была «Коллекция Рабиновича — серебряные лопаточки, древние и современные», как гласила изящная табличка на витрине (до самого дорогуше-го в здешних краях ювелирного магазина, где могли оказаться искомые часы, оставалось еще несколько дверей).
— Охренеть! — воскликнул я, — Ну как можно не любить город, который то и дело подбрасывает вам подобные штучки-дрючки?
Джоу покачала головой. Она снова недавно превратилась в блондинку, ее короткие волосы ощетинились похожими на меренги иголками. Моя подруга взяла меня под руку. На ней был стеганый пуховый жакет, на мне — летная куртка, которую мой дядя подарил мне на семнадцатилетие.
— Пойдем, — сказала она. — Что-то стало холодать.
И мы пошли дальше, направляясь на юг, в сторону Темзы.
— А еще музыка, разумеется, — вспомнил я, — Люблю музыку!
— Но ты только что утверждал, будто терпеть не можешь ту дребедень, которую вы гоните в эфир.
— Это потому, что она коммерциализирована. Звуковой, знаешь ли, аналог «Макдональдса» и кока-колы: сытная штуковина, но это обычное дерьмо массового производства, и пользы от нее всего чуть, практически никакой питательности ни для мозгов, ни для души. Музыка, которую я люблю, — это музыка, которую люди пишут, потому что не могут иначе, музыка для души, а не кошелька.
— Да ты же не веришь в существование души.
— Я не верю только в ее бессмертие. Под словом «душа» я понимаю то настоящее, что есть в нас, в самой середке.