Выбрать главу

Иссахар взял дощечку и смотрел на нее, все еще дрожа так, что зуб на зуб не попадал.

— Камешек давай! — сказал Ахирам, взглянув на него подозрительно: как бы не отказался от платы.

Иссахар вынул из мошны и подал ему камень.

— Да что ты как испугался? Аль раздумал? Не пойдешь? — спросил старик.

— Нет, пойду, — ответил Иссахар.

VI

— Бедная царица! Когда болит у бога живот, делать ему припарки, ставить промывательные и все-таки верить, что царь — бог, не так-то легко! — смеялся старый вельможа Айя.

Тута, большой любитель острых слов, однажды, в минуту откровенности, передал Дио эту шутку, и часто она вспоминала ее, глядя на царицу Нефертити.

В двадцать восемь лет, мать шестерых детей, все еще она была похожа на девочку: тонкий девичий стан, чуть выпуклая грудь, узенькие плечи, выступающие на ключицах косточки, шейка тонкая, длинная, — «как у жирафа», шутила сама. Под высоким, ведроподобным царским кокошником, низко надвинутым на лоб, так что не видно было волос, детски нежною казалась округлость лица; в слишком короткой верхней губке, слегка выдававшейся над нижней, была детская жалобность; в черных, без блеска, огромных глазах с чуть-чуть косым разрезом, с тяжело опущенными веками и как бы внутрь смотрящим взором — бездонно-тихая грусть.

Вся настороженная, как будто к чему-то внутри себя прислушалась и так замерла; вся неподвижная, как стрела на тетиве, или слишком натянутая, но еще не зазвеневшая струна: зазвенит — оборвется. Раненная насмерть и скрывающая рану свою ото всех.

Дочь митаннийской царевны Тадухипы и египетского царя Аменхотепа Третьего, царица Нефертити была сводною сестрою царя Ахенатона; цари Египта, сыны Солнца, чтобы сохранить чистоту солнечной крови, часто женились на сестрах своих.

Царь и царица были так схожи, что в юности, когда мальчик и девочка одевались почти одинаково, люди с трудом различали, кто он, кто она. Та же прелесть была в обоих, слишком томная, как в едва расцветшем и уже от зноя никнущем цветке.

Ты — цветок, чьи корни из земли исторгнуты; Ты — росток, текучей водой не взлелеянный, —

вспоминала Дио песнь о боге Таммузе умершем, глядя на плоское стенное изваяние царя и царицы в одной из дворцовых палат, где изображены они были сидящими рядом на двойном престоле: левой рукой обняла она стан его, правую — вложила в руку его, пальцы в пальцы, и облики их сливались так, что почти не видно было ее из-за него: он — в ней, она — в нем. Как сказано было в песне Атону:

Господи, прежде сложения мира Волю свою открыл ты сыну своему, Ахенатону Уаэнра, И дочери своей возлюбленной, Нефертити, Прелести-прелестей-солнечных, Цветущей во веки веков!

«Розно любить их нельзя, можно только вместе — двух в одном», — это Дио сразу поняла.

После пляски в день рождества Атонова получила она сан главной опахалоносицы одесную благого бога-царя и, покинув Тутину усадьбу, поселилась во дворце, в отведенном ей покое женского терема, недалеко от покоев царицы. С нею скоро сблизилась, но от царя отделяла ее какая-то преграда, ей самой непонятная.

Что он «не совсем человек», уже не боялась: через царицу узнала, что человек совсем. «Когда болит у бога живот», — в этой плоской шутке был глубокий смысл. И страх, испытанный ею на празднике Солнца от кощунственных слов о сыне божьем, царе Ахенатоне, в ней тоже потух: не все ли цари Египта называли себя сынами божьими?

Страха не было, но было то, что, может быть, хуже страха.

Осенью, бывало, во время охоты на Иде-горе, на острове Крите, в самый яркий, солнечный день вдруг наползал из горных ущелий туман, и червонное золото леса, синее небо, синее море — все тускнело, серело, и самое солнце глядело из тумана как мертвый рыбий глаз. «Что, если, — думала она, — глянет на меня и Радость-Солнца, Ахенатон, таким же рыбьим глазом?»

Каждый день плясала перед ним, и он восхищался ею. «Только плясунья, — больше никогда ничем я для него не буду», — говорила она себе со скукой — серым туманом в душе.

Целыми часами стояла за царским престолом, то подымая, то опуская медленно-мерным движеньем, по древнему чину, пышное, из страусовых перьев, на длинном шесте опахало. Иногда, оставшись с ней наедине, он вдруг оборачивался и улыбался ей с такой зовущей лаской, что сердце у нее замирало от ожидания: вот-вот заговорит, и падет преграда. Но молчал или говорил о пустом: спрашивал, не устала ли, не хочет ли присесть отдохнуть; или удивлялся, что так скоро научилась владеть опахалом, искусству более трудному, чем кажется; или, с шутливой любезностью за то, что она с ним, благословлял глупый древний обычай навевать зимою прохладу и отгонять мух, которых нет.