Выбрать главу

— А зачем тебе на маму оглядываться? Ты что, давно с ней не виделся? Я свою маму всегда без всякой оглядки вижу — живую и мёртвую. Она будет стоять перед моими глазами, пока мне их не закроют. Понял?

— Понял, понял, — соврал я. — Понял, не понял, в школе только об этом и спрашивают.

— Ну и что? Раз спрашивают, значит, хотят тебе добра. Я вот уже почти всю жизнь прожила и мало что поняла. А ты сразу отбрыкиваешься: понял, понял, а в глазах у тебя пустота…

— Честное слово, понял! — попытался я защитить свою честь.

Бабушка Роха остановилась, отдышалась и вдруг как бы невзначай осведомилась:

— Ты, Гиршеле, случайно не знаешь, зачем твоей маме столь спешно, да ещё в таком неподходящем месте понадобился доктор?

Бабушке Рохе нужно было обо всём и обо всех в местечке всё знать — о сватовствах и разводах, о рождениях и кончинах, об отъездах земляков за границу и о прибытии гостей из Америки, о базарных ценах на липовый и гречишный мёд, ржаную муку и яйца, телятину в мясных лавках. Но больше всего она интересовалась чужими недугами, которые мысленно сравнивала со своими и тайком примеряла на себя. Добывание разнообразных сведений было её незатухающей страстью. Из бабушки вышел бы отличный полицейский следователь. На все её вопросы надо было отвечать чётко и правдиво, без всяких увёрток и умолчаний. Того, кто ей не отвечал, бабушка Роха заносила в список закоренелых обманщиков, а то и жуликов.

— Он не маме понадобился, а бабушке Шейне. Знаешь, что она сказала?

— Что?

— Бабушка Шейна сказала, что больше не хочет жить. У неё всё болит. И тут, и там. — Я принялся тыкать в свой живот.

— Ничего удивительного. Найди мне еврея, у которого ничего бы не болело. Обойди все края на свете — ни одного здорового не сыщешь. У кого болит желудок, у кого, как у меня, почки и селезёнка, а у кого чуть ли не со дня рождения всё болит.

— У меня, например, ничего не болит.

— Это пока, Гиршеле, пока. У тебя ещё всё впереди. Дай Бог, чтобы и впрямь ничего не болело, — пробормотала бабушка Роха и отперла дверь своего дома на Рыбацкой улице.

На следующий день после погребения Авигдора Перельмана на Ковенскую улицу к бабушке Шейне по просьбе мамы пришел Ицхак Блюменфельд, слывший не только замечательным врачом, но и большим оригиналом. Несмотря на возраст — доктор был старше бабушки Шейны лет на пять, — выглядел он молодо. Носатый, быстроглазый Блюменфельд в широком чёрном берете, лихо нахлобученном на правое ухо, длинном, смахивающем на ксендзовскую сутану плаще производил впечатление залётного иностранца. Земляки диву давались его доброте — доктор даром лечил в Йонаве все многодетные семьи и всех инвалидов — и поражались причудам: каждое утро в любую погоду он бегал трусцой в коротких, до колен, полотняных штанах по окрестным перелескам. Доктор круглый год купался в Вилии, барахтался зимой, как это делали в праздник Рождества местные староверы, в ледяных прорубях, не ел мяса, питался только рыбой, молочными продуктами, овощами и фруктами. В синагогу ходил редко, только в Рош а-Шана и в Йом Кипур, но никогда не молился, усаживался где-нибудь в сторонке и молча пересчитывал своих пациентов, которых вместе с Господом Богом старался оберегать и предохранять от бед и несчастий прописанными лекарствами.

Сёстры мамы — Фейга, Хася и Песя — смотрели на доктора с откровенным и почти бесстыдным обожанием. Надо же — такой видный мужчина, а увял в холостяках.

— Ну что же, сейчас посмотрим, посмотрим, посмотри-и-м, — нараспев повторял он, — и тогда, скажем, скажем, что с вами. На что вы, уважаемая Шейна, жалуетесь?

— А на что жалуются все евреи? На жизнь, — с искренней, какой-то полудетской печалью отозвалась бабушка Шейна.

— От жизни я, госпожа Дудак, не лечу, — выразил свое сожаление доктор.

Он снял берет и плащ, повесил их на гвоздь и проследовал за больной в комнату. Блюменфельд открыл свой неизменный чемоданчик и достал трубку. Как и во время прошлых визитов, он приложил её к вялой бабушкиной груди и произнёс те же избитые слова: «Дышите глубже, выдохните, ложитесь на правый бок, теперь на левый, а теперь на живот». Доктор помял её своими искусными пальцами, спросил про аппетит, поинтересовался, не мучает ли её изжога, не испытывает ли она затруднения при отправлении, простите, естественных надобностей. Бабушка Шейна, как солдат, выполняла все его команды и отвечала на все заковыристые вопросы, а потом спросила сама:

— Доктор, скажите честно, что вы надеетесь найти и услышать в этом пустом, давно треснувшем кувшине?

Блюменфельд опешил и вытаращился на неё.