— Угощайтесь! — радостно предложила она и первая отпила глоток. — Чай домашний, малиновый. Сама ягоды собирала и сама сушила.
— Учись, Гиршке, смелости у бабушки Шейны. Когда у неё ничего не болит, она за малиной в лес ходит, волков не боится, — с усмешкой сказал Шмуле.
— Волки сами меня боятся, — сказала бабушка. — Как только увидят такую старую уродину, сразу разбегаются в разные стороны.
— Нечего на себя наговаривать, — обиделась Хенка.
Мы засиделись до позднего вечера, и дед Шимон предложил нам с мамой не возвращаться домой, а переночевать у них на Ковенской:
— Гиршке положим на кушетку, а ты, Хенка, по старой памяти устроишься на полу.
Мама наотрез отказалась:
— Гиршке с утра в школу, а что до старой памяти, то у меня с тех пор рубец на сердце…
Маму можно было понять. Тогда в доме не хватало кроватей для детей, и приходилось спать на полу. Хенка — самая старшая, нянька и сторожиха, укладывалась рядом с самой маленькой, восьмимесячной Хавой, и однажды случилась беда. Ночью Хенка неосторожно положила руку на шею своей сестрички и во сне придушила малышку.
— Нет, нет! Нам, отец, пора уходить, — снова воспротивилась мама.
Она встала из-за стола и велела мне собираться.
Тут в дверь кто-то громко и требовательно забарабанил. Все испуганно переглянулись.
Обеспокоенный дядя Шмуле, борясь с дурными предчувствиями, не спеша направился к входу.
— Кого это ночью нелёгкая принесла? — спросил дед Шимон у тишины, затопившей комнату.
Тишина ответила ещё более настойчивым стуком.
Шмуле распахнул дверь. Первым, кого он увидел на пороге, был «почти еврей» Винцас Гедрайтис.
— Гутн овт, — пожелал тот на идише всему семейству доброго вечера и пропустил вперёд начальство — круглолицого безбрового мужчину в пальто-реглане и кепке.
— Вы Шмуэлис Дудакас? — обратился он к тому, кто открыл им дверь.
— Да.
— Я Ксаверас Григалюнас, уполномоченный уездного управления государственной безопасности. Прошу прощения у всего семейства за столь поздний визит, но наша служба круглосуточная. Я должен вручить пану Шмуэлису Дудакасу ордер на арест и провести у вас обыск.
— Вей цу мир, вей цу мир! — простонала бабушка Шейна, которая не могла взять в толк, чем провинился её сын, кого он убил или изувечил, у кого что украл. Она бы, если могла бы, сама отправилась вместо Шмулика в тюрьму.
Обыск длился недолго. Ни перепуганные сёстры, ни родители не могли взять в толк, что старательный и безвредный Гедрайтис ищет в комнате, где всё было на виду. «Почти еврей» пошарил в шкафу и под кроватью, прощупал для видимости подушки, заглянул в ящики старого комода с железными оковками и отрапортовал старшему по чину:
— Ничего подозрительного, господин Григалюнас, не обнаружено.
Бедность была для уездного управления государственной безопасности недостаточно подозрительной и весомой уликой.
Понятые переминались с ноги на ногу и с нескрываемым любопытством, видно, впервые в жизни, разглядывали еврейское жилье.
— Позвольте вопрос? — промолвил Шмуле.
— Пожалуйста, — ответил господин Григалюнас холодно и надменно, но вежливо.
— Можно взять тёплую одежду на зиму? — поинтересовался арестованный. — Куртку на ватине, шарф из овечьей шерсти, шапку-ушанку, прошу, прощения, кальсоны.
— Можно, — с барской ленцой ответил Ксаверас Григалюнас. — Вообще-то вы там вряд ли простынете. Наши тюрьмы и колонии, к вашему сведению, всю зиму хорошо отапливаются. Мы же всё-таки Европа.
— Отрадно слышать, — хмыкнул Шмуле. — Но я, честно признаться, ужасный зяблик.
Шмулик долго возился, пока не собрал и аккуратно не сложил в торбу все свои «бебехес». «Почти еврей» Гедрайтис взглядом поторапливал его, но Шмуле не спешил, словно испытывал терпение незваных гостей.
— Шмулинька, — вдруг раздался треснувший от волнения голос бабушки Шейны. — Ну чего ты так долго возишься? Люди ждут! Ведь чем раньше они тебя от нас уведут, тем скорее ты, даст Бог, выйдешь на свободу и снова к нам вернёшься.
Ксаверас Григалюнас, понятые и «почти еврей» Гедрайтис, опешив, уставились на хозяйку. За всю свою полицейскую службу ничего подобного они не слышали — родная мать торопит сына из родного дома в казённый! Ах уж эти сумасшедшие евреи, ах уж эти непредсказуемые безумцы: не поймёшь, чего у них в глазах больше — отчаяния или надежды?
В дверях Гедрайтис обернулся и, чтобы начальство не поняло, тихо сказал на идише: