Меня отвезли обратно в кровать, а старушку положили до утра в морг. И тут я внезапно заснул.
Они, то есть эти враги в белых халатах, сдержали свое слово, и в восемь утра я уже говорил по телефону с моим адвокатом, которого звонок поверг в крайнее раздражение. Его раздражение еще возросло, когда он понял: никакого нового бракоразводного процесса, который он мог бы вести, не предвидится, и звоню я даже не из тюрьмы, что могло бы служить некоторым оправданием. Я хотел, чтобы он выяснил личность старушки, и если, как я подозревал, она окажется одинокой (помимо сына, сидящего где-то за решеткой) и без средств, то чтобы он устроил ей пристойные католические похороны, на которых буду присутствовать я и знакомые умершей, если таковые найдутся: похороны я оплачу. В ответ он напомнил мне, что это не по его части, ведь он не сыщик по уголовным делам, но по старой дружбе он найдет мне какого-нибудь шустрого юнца, который за это возьмется. В благодарность я пообещал ему как можно скорее жениться и тут же развестись. Он невесело засмеялся и повесил трубку.
Два дня спустя состоялась заупокойная месса в приходской церкви Св. Себастьяна, со свечами, ладаном и всем прочим. На мессе присутствовали двое — я и шустрый юнец. Я был прав, когда предположил, что никаких родственников не найдется — за исключением, конечно, Джузеппино, который не смог явиться, поскольку сидел в тюрьме Сан-Квентин.
Когда я подъехал к воротам дома на Джонквил-стрит, он уже ждал меня на крыльце, нарядившись по случаю моего приезда в темно-синий воскресный костюм — как и следовало ожидать, шерстяной. Наверное, он уже не один час выглядывал на улицу, отогнув уголок той самой кружевной занавески в гостиной, которую мать так берегла все эти годы. Во всяком случае, когда мой арендованный автомобиль, на котором я приехал из хантсвиллского аэропорта, замедлил ход, он уже был на крыльце и приветственно помахал мне, с видимым трудом подняв руку. Потом, подходя к воротам и заранее протягивая мне свою сильную, ширококостую кисть с раздутыми суставами, стариковскими коричневыми пятнами на тыльной стороне и несуразно худым запястьем, торчавшим из слишком туго накрахмаленной белой манжеты, он говорил на ходу:
— Я Перк Симс, тот самый Перк, которому выпало счастье встретить вашу мамочку в этом мрачном мире, и я торжественно обещаю любить ее до последнего дня моей жизни.
Забыв о так и не состоявшемся рукопожатии, старик обхватил меня за шею сильными руками и прижался широкой, костлявой, задубелой и плохо выбритой скулой к моей щеке, при этом он говорил, что познакомиться со мной — как благословение Божье, что накопилось так много всего, о чем надо рассказать, и он считает меня своим кровным сыном, если я не против, потому что он так ее любил. И я почувствовал влагу на своей щеке.
Я пробормотал в ответ что-то подходящее к случаю и высвободился из его объятия, чтобы достать из багажника свой чемодан. Последовал второй раунд борьбы между мной и этим призраком когда-то могучего здоровяка, я победил и, когда он открыл ворота, донес чемодан до крыльца и внес в дом, а он все время держал костлявую руку на моем плече, как будто хотел убедиться в реальности моего присутствия.
Войдя в полутемный дом, я остановился, все еще с чемоданом в руке, и мы некоторое время стояли, словно в каком-то оцепенении. Я был действительно в оцепенении. Мой взгляд выискивал вокруг вещи, которые могли бы напомнить мне о прежних временах: черно-белого фарфорового бульдога на каминной полке — его мать как-то выиграла в уличной лотерее; вязаную нашлепку вроде салфетки на подголовье парадного мягкого кресла — ее мать сделала, чтобы скрыть вытертое до ниток место; стереоскоп с коробкой карточек к нему, я разглядывал их дождливыми воскресеньями, лежа на животе на полу, и на этих карточках были запечатлены все чудеса света — Ниагарский водопад, египетские пирамиды и гигантская динамо-машина на Всемирной выставке в Чикаго.
Я стоял, держа в руке чемодан, который боялся поставить на пол, словно это могло бы разрушить чары, и подолгу пристально разглядывал каждый предмет, пока следующий столь же безмолвно не требовал моего внимания. Все они, казалось, ревностно утверждали собственное существование — и тем самым мое существование, словно только сейчас, после многих лет, ко мне возвращалось мое давно потерянное истинное «я».
Это утверждение неистребимой и абсолютной цельности и полноты бытия словно наделяло каждую вещь могучей силой, способной пробудить меня от долгой полудремоты, в которой проходила до тех пор моя жизнь.
Уважая мои переживания, Перк Симс, в больших ботинках с квадратными носами, начищенных до блеска (как начищались они каждое воскресенье и к каждым похоронам), стоял, не двигаясь с места; неподвижен был и его огромный кадык, весь в колючей седой щетине, торчавшей из воротника над парадным галстуком в синюю и красную полоску. Он смотрел, как я разглядываю по очереди все эти вещи, теперь давно уже знакомые и ему, и ждал, когда закончится моя мистическая трансформация. Потом он подошел, взял чемодан из моей одеревеневшей руки, не встретив сопротивления, и понес его в комнату, которая служила матери (и ему) спальней. Только после этого я очнулся от столбняка и двинулся за ним.
— Тут вам будет удобно, право слово, — сказал он с гордостью. — Понимаете, ваша мамочка — нет, я не говорю, чтобы она когда-нибудь жаловалась, она была не из таких, это уж точно, но в последнее время у нее стало что-то неладно со спиной, она ведь столько лет гнулась на этом консервном заводе, и я взял и купил ей самый лучший матрац, какой только мог найти, — ор-то-пи-дический, и он ей здорово помог. Вам тут будет хорошо спать — хотите, дам вам письменную гарантию?
Он сделал вид, что достает из кармана ручку, и улыбнулся, и я улыбнулся в ответ как можно естественнее.
— Очень признателен, Перк, — сказал я, — только это лишнее. Я могу спать где угодно. — Потом, сообразив, что это не самый вежливый ответ, добавил: — Понимаете, Перк, я хотел бы сегодня спать на своей старой кровати. Как в прежние времена.
На это он только молча кивнул, взял чемодан, успев на секунду раньше, чем я, и повел меня в маленькую комнатку, где я прожил столько лет и где лежал пьяный в стельку, помирая от смеха, когда мать прошлась ботинком по моему носу.
— Кровать застелена, — сказал Перк. — И это не только сегодня по случаю того, что я собирался на ней спать: тут всегда было застелено. Правда, иногда она все выносила, чтобы проветрить. Я, когда это видел, поначалу над ней посмеивался, пока не понял, какие у вас были отношения. Я говорил: «Что, он сегодня приезжает?», а она говорила: «Да не-ет, баранья твоя голова, — она всегда любила меня обзывать по-всякому ради шутки, — пусть только попробует явиться в Дагтон, я ему шею сверну. Зря, что ли, я столько сил потратила, чтобы его отсюда выпихнуть? Просто мне нравится стелить ему постель. Вроде как это значит, что у меня в сердце для него всегда есть место. Но от этого города он лучше пускай держится подальше».
— Мне, наверное, надо распаковать вещи, — сказал я и старательно занимался этим, пока он не ушел.
Перк сказал, мы будем ужинать в ресторане — есть тут новый ресторан на автостраде, сказал он и добавил, что сыт по горло своей собственной стряпней и рад всякому случаю поесть чего-нибудь еще. А «ваша мамочка» — он только так ее называл — готовила очень хорошо, просто пальчики оближешь, и любила смотреть, когда кто ест, это уж точно.
И мы пошли в новый ресторан на автостраде, где бифштексы были действительно хороши, а ореховые пирожные — домашней выпечки. Кое-кто из дагтонцев тоже там ужинал, и для каждого, с кем Перк был знаком, он устраивал целую церемонию, представляя ему «профессора», и каждый рассказывал мне, какая у меня была прекрасная мать и как я, наверное, по ней грущу, и все выражали свое соболезнование и говорили, что рады меня видеть даже по такому печальному поводу и что гордятся мной — дагтонцем, который стал «профессором» в Чикаго — или нет, кажется, в Канзас-Сити?