Может показаться, что у нас со Стефаном Мостовским не было ничего общего, однако мы стали настоящими друзьями. Или, может быть, мы стали настоящими друзьями потому, что у нас не было ничего общего. Впрочем, одно общее у нас было — одиночество. И каждый из нас мог рассказывать другому обо всем, что происходило с ним за многие годы и вело его к одиночеству. Я рассказывал ему про свое детство в Алабаме, про то, как гибель моего отца превратила его в легенду и предмет шуток, про все школьные драки, про мою безумную мечту с помощью двух слов на иностранном языке заглянуть в неведомый мне мир, залитый ослепительным светом разума. Я рассказал ему, что давно утратил веру в этот мир.
Я рассказал ему, как, ненавидя Юг, бежал оттуда и с тех пор всегда считал это причиной своего одиночества. Я бежал, но оказалось, что бежать мне некуда. Я рассказал ему, как пытался откупиться от одиночества, поддерживая всякие благие дела, но и здесь чувствовал себя неприкаянным, как самозванец, незаконно присвоивший себе добродетели истинного янки.
Однажды вечером, когда я дошел до этого места, Стефан жестом остановил меня.
— Но ты воевал за свою страну, — сказал он.
— Да, воевал, — согласился я. — И мне не нравился Гитлер, но если я и воевал за свою страну, то это было случайное совпадение. Я воевал — как когда-нибудь покажет история — за установление в западном мире разумной власти. Произойдет ли это, предвидеть, конечно, невозможно.
— А у меня, — сказал он, — нет такой страны, которую я мог бы считать своей, и я стараюсь научиться даже в этой ситуации быть счастливым.
И он заговорил о будущем мире без наций и государств:
— Мы ощущаем только первые судороги современности — смерть души, для которой больше нет места. Нам суждено превратиться в невероятно эффективные и бесчувственные механизмы, которые будут уметь — если «уметь» не слишком старомодное в данном случае слово — воспроизводить еще более эффективные и еще более бесчувственные механизмы. Давай выпьем — за совершенство. И за спасительный смех.
Что мы тут же и исполнили.
Поскольку фактический материал, которым мы располагали, был неистощим, мы могли до бесконечности делиться накопленными запасами одиночества. Должен признать, что у Стефана было передо мной одно преимущество. Физика — это, в сущности, наука об огромном пространстве одиночества, о бесконечном движении в бесконечном одиночестве. Предмет же моих исследований, как бы я и другие специалисты его ни позорили, иногда все же трактует о мгновениях человеческого общения, пусть иллюзорного, и о человеческом обществе, пусть и несовершенном.
Во всяком случае, мы со Стефаном часто беседовали до самого утра и до самого дна бутылки, как глупые юнцы, у которых все впереди. Не раз Стефан говорил мне, что я — единственный человек в Америке, способный его по-настоящему понять. А я чувствовал, что он понимает мою историю, которую сам я не понимал и даже не пытался делать вид, что понимаю.
Еще об одном я чуть не забыл рассказать. В двадцать пятую годовщину смерти Агнес Андресен я проснулся перед рассветом со странным ощущением — не печали, не утраты, не пустоты, а какой-то растерянности и неуверенности. Это ощущение не оставляло меня весь день, становясь все более навязчивым, острым и беспокойным. Только в четверть восьмого вечера, сидя в кафе, я вдруг все понял и, к изумлению сидевших вокруг, произнес вслух: «Она умрет сегодня ночью». И посмотрел на часы.
Ночным рейсом я прилетел в Миннеаполис, просидел несколько часов в аэропорту и поздним утром добрался до Рипли-Сити. Город стал намного больше, в нем появились многочисленные светофоры, новые элеваторы рядом с железнодорожными путями, несколько фабрик, целые кварталы жилых домиков в стиле ранчо, уходившие во все стороны далеко в прерию, и, разумеется, настоящий, хоть и не очень большой аэропорт вместо простого ангара, который я знал много лет назад.
Я пешком дошел до кладбища. Его тоже коснулось всеобщее процветание — настолько, что я с трудом нашел участок Андресенов. Хотя место рядом с Агнес все еще пустовало, как и место рядом с ее именем на надгробии, она теперь лежала там далеко не одна. Там лежал ее старший брат. Там лежал ее отец, там лежала ее мать, и мне представилось, что она сейчас лежит, улыбаясь, в их объятьях — самая способная из всех, кто вырос в Рипли-Сити, как сказал мне на похоронах трясущийся от старости директор школы. Я подумал о том, что провожать ее в колледж пришли на станцию все жители города, тогда еще совсем маленького, в большинстве своем — прихожане ее отца.
«Не нужно было ей уезжать, не нужно, не нужно!» — звучало в моем сердце, переполненном чувств, не имеющих названия.
Обедать мне не хотелось. Я разыскал церковь, в которой нас венчали и в цокольном помещении которой были поглощены после венчания полтонны сластей и цистерна кофе. Я нашел домик пастора, где вечером после похорон преклонил колени и молился вместе с ее отцом — или, точнее, вместо ее отца, который утратил дар молитвы. Я бродил по улицам и высматривал прежние фамилии на вывесках лавок и мастерских. Некоторые я нашел. Я заглянул в одну из них, где вывеска показалась мне победнее — это оказалась сапожная мастерская, — и сказал, что я муж Агнес Андресен. Грузный лысый человек в кожаном переднике, с узловатыми руками, в кожу которых навсегда въелась краска, и с глазами скандинавской небесной голубизны, как у Агнес, сказал: «ja, ja», он прекрасно помнит, его двоюродная сестра училась с ней в школе, все говорили, что она большая умница. Он сказал, что хотел бы пригласить меня к себе домой поужинать, но хозяйка не очень хорошо себя чувствует, так что не хочу ли я выпить с ним кока-колы?
Мы выпили кока-колы у стойки в аптечном магазине в двух кварталах от его мастерской. Мы пожали друг другу руки на прощанье, я съел в закусочной бутерброд и пешком дошел до аэропорта как раз вовремя, чтобы успеть на самолет до Миннеаполиса.
Я смотрел сверху на город, названный в честь отчаянного бригадного генерала федеральных войск, которого индейцы сиу в конце концов заманили в ловушку, и представлял себе крошку Агнес, которая вечно сидит на коленях у отца и не по возрасту бойко читает по слогам, осененная его вечной благословляющей улыбкой.
Пусть я и не собирался сюда возвращаться, однако мне здесь все же было отведено место, и приглашение все эти годы оставалось в силе. Но я знал, что теперь оно, хоть тогда и было высказано от души, каким-то таинственным образом стало недействительным.
В том зачарованном мирке, что окружал крошку, которая никогда не станет взрослой, места для меня не было.
Это было всего лишь совпадение, но как назвать совпадение, которое как будто доказывает, что все происходящее подчиняется неумолимой внутренней логике и предопределено судьбой? Как я уже говорил, свое первое эссе — «Данте и метафизика смерти», маленькое исследование, положившее начало моей карьере, я писал в состоянии почти гипнотического транса в то время, как умирала бедняжка Агнес, и, когда оно неожиданно получило признание, мне стало казаться, что этим я, в сущности, обрек ее на смерть. Мне стало казаться, что однажды в безлунную ночь на какой-то пустоши, где высились в темноте похожие на скелеты белые скалы, я заключил сделку с Владыкой Этого Мира, и он, будучи истинным джентльменом, скрупулезно выполнил обязательства, которые на себя взял, — выполнил, как я считал, полностью и до конца.