ла, взмахнула коротко лязгнувшими крыльями. И самый кончик махового пера бритвой рассёк мне мочку уха. - Сука! - вскрикнул я и остановился. Она стала очень, очень опасной. Её нельзя было нести на себе и дальше. А если следующим взмахом она перережет мне горло? Я потрогал разрез и лизнул посолоневшие кончики пальцев. Старичок в тёплой пуховой куртке, что сидел на скамейке шагах в десяти от того места, где я остановился, вздрогнул и искоса посмотрел на меня. - Людей вот пугаешь, - укоризненно заметила птица. - Ругаешься опять-таки... - Слезай! - закричал я. - Немедленно! Старичок, кряхтя, встал (довольно быстро для его возраста), подхватил упавшую со скамейки тросточку и, пробормотав: "Житья от них не стало...", побрёл прочь. - Вот и распугал всех, - удовлетворённо заметила птица. - И остались мы с тобой одни. А кто ещё тебя выдержит? Кому ты нужен? - Слезай, - повторил я. Но уже гораздо тише. Почти шёпотом. - Не понесу тебя дальше. - Я-то слезу, - ворчливо ответила птица. - Только напрасно ты так. Я ведь тоже заметила, что у тебя кровь из уха капает. Только ведь я ни при чём. Совсем ни при чём. Страдаю без вины... - Уж не ****ел бы, мутант в перьях! Наглая ложь этой твари снова вывела меня из себя. И я опять сорвался на крик. - Я что, совсем уже, по-твоему, ничего не соображаю?! Кто сейчас крыльями махал? Кто мне ухо задел? Воробышек клюнул на лету? Или, может, я сам себе мочку порвал? - Сам себе, - сказала птица. И, цепляясь когтями за куртку, тяжестью своей стягивая её назад, по спине поползла вниз. Добралась до пояса, замерла на мгновение (я, конечно, не мог этого видеть, но готов поклясться - в это мгновение она замерла в нерешительности, может быть даже во внезапно охватившем её испуге, и смотрела вниз, оценивая расстояние до земли), и потом, несильно оттолкнувшись от меня лапами, спрыгнула вниз. Боже мой, и с каким же грохотом упала она! Словно на асфальт уронили мешок, набитый обрезками чугунных труб. - Сам себе ты ухо и порезал... Она как будто и связки себе повредила при падении. Голос у неё стал скрипучий и монотонный. Слова она произносила с трудом, будто продавливала воздух сквозь искривившееся, насквозь проржавевшее горло. Этот новый её голос настолько поразил меня, что вспыхнувшая было ярость мгновенно прошла, и я повернулся, чтобы посмотреть, что же ещё так неожиданно изменилось в ней... и насколько стала она опасна теперь. - Порезал... Сам порезал. Когда брился. Сегодня утром. Да, она ещё немного подросла. Теперь она была сантиметров сорок в высоту. Едва ли я смог бы носить её на плече. Но главное - не рост. Нет, совсем не рост. - Ты стоял в ванной комнате и размахивал бритвой. И ругался с кем-то. Может быть, с самим собой. Ты не замечаешь за собой такую странную привычку - ругаться с самим собой? А вот я за тобой это замечаю. Ты орал, брызгал слюной. Потом весьма неосторожно взмахнул рукой... Она стала металлической! Черт возьми, она стала металлической! Что это за металл? Железо, сталь или какой-нибудь диковинный, неведомый науке сплав, подогреть который до булькающей массы можно разве что в адской печке? Тяжёлые перья её, гнетущего взор серо-стального цвета, отчётливо позвякивали при каждом её движении. По кончикам их и изгибам бежали тусклые отблески сонного ноябрьского солнца. Былое разноцветие её окраса бесследно исчезло. И только самые кончики крыльев, словно подпаленные, окрашены были в цвет сине-чёрной окалины. Глаза птицы, яростные и бесчувственно-мёртвые, алые, словно пламенем подсвеченные изнутри, без зрачков и радужной оболочки, наполненные одним лишь огненным этим цветом, были неподвижны. Ни чувств, ни мыслей, ни даже безумия. Только огонь, всепожирающий, всенаполняющий огонь был в них. И больше ничего. Клюв её раздался вширь и походил теперь на уродливый, искривлённый механической ухмылкой рот, уголки которого едва не смыкались у неё на затылке, отчего при каждом её хрипло-звенящем, клокочущем выкрике казалось, будто птица, скалясь, выкрикивает какие-то издевательства. А на лапах... Вот ведь мерзость! И когда успели?.. ...Отрасли у неё пальцы с обломанными, грязными ногтями. Пальцы успели уже посинеть от холода (прежними-то птичьими лапами куда проще было ходить по промёрзшей земле), и птица, поочерёдно поднимая лапы, грела их, сжимая в кулаки. - ...И задел своё ухо. Ты в этом виноват! Только ты и никто другой! И снова валишь всё на меня? Не позволю! - А ты ведь изменилась, - прошептал я, боком, потихоньку (чтобы не спугнуть) подбираясь к птице. Теперь-то я твёрдо и окончательно решил, что утоплю её. Обязательно утоплю! Её уже нельзя оставлять в живых. Она убьёт меня! У меня уже не оставалось никаких сомнений, что она непременно убьёт меня, если я не убью её. Прямо сейчас! Схватить её. И тащить. И бросить в пруд! Она стала гораздо тяжелее. Она теперь - из металла! Не выплывет. - Да, - гордо сказала птица. И хлопнула крыльями так сильно, что белые искры вылетели из-под них и посыпались на асфальт. - Вот! Смотри! Красиво? А звук какой! Ты никогда не называл меня по имени? - Мне плевать на твоё имя, - ответил я и ещё на полшага придвинулся к ней. - Теперь называй! Только по имени! И больше никак! Меня зовут Железная Птица! - Очень приятно, - прошептал я. И, прыгнув вперёд, упал животом на железную тварь, прижав её к земле. - А железо-то от воды ржавеет, - злорадно произнёс я, плотнее придавливая барахтающуюся птицу к земле. - По... жалеешь! - скрипнула птица. Хорошо, что она не могла сейчас ударить меня клювом. Теперь каждый такой удар мог быть для меня смертельным. Мне десять лет. Перемена, школьный туалет. Старшеклассник... кажется, из 7-го "Б". Он стоит у унитаза с полуспущенными брюками, мочится неспешно, неторопливо, насвистывая еле слышно какую-то песенку, мотив которой я так и не смог узнать. Что-то знакомое, эстрадное. Такая лёгкая, прилипчивая мелодия. Я так и не смог изгнать её из своей памяти, эту липкую, неотвязную мелодию. Каждый раз, когда голова моя начинает болеть, каждый раз, когда голова моя начинает стремительно тяжелеть, наливаясь густой и горячей кровью, и клониться к земле; каждый раз, когда веки мои начинают часто и мелко дрожать и глаза затягивает серым туманом - я слышу эту мелодию, этот свист; свист всё громче, слышу его, он нарастает, я не выдерживаю, я подхватываю его, я пытаюсь напеть эту неведомую мне песню, пытаюсь отыскать в памяти слова её, хотя и знаю точно, что их там нет. Я до сих пор не знаю, что же это за песня. Но она почему-то не отпускает меня. Не оставляет в покое. Как и картины того дня... Они тоже со мной. Старшеклассника зовут Леонид. Вернее, он сам себя так называет. Его ровесники называюе его - "Лёнька". Или "Лёня". А ещё - "рыжий", хотя он не совсем рыжий. Я помню: у него скорее светло-каштановые волосы. Разве только чуть тронутые рыжиной. Да и заметно это было лишь в ясный, солнечный день. Похоже, Лёня за урок успел накопить много мочи. Он почему-то не спешит расставаться с ней. Внезапно журчание прекращается. Не затёгивая брюк и даже не поднимая их, Лёня поворачивается ко мне. - Ждёшь? - спрашивает он. И усмехается, едва заметно. Конечно, жду. Он же сказал стоять и ждать. Я и не знал, чего именно. Но покорно стоял и ждал. Я киваю в ответ. - Правильно, - удовлетворённо замечает Лёня. И добавляет: - Старших нужно слушаться. Так тебя отец воспитывает? Тревога поднимается в моей душе. Разговоры, в которых хотя бы мельком упоминается мой отец, мне вообще неприятны, а уж тут, в такой обстановке, да ещё и этим гадом Лёнькой... К чему он? Не по себе. Страх нарастает, он настолько силён, что вызвает тошноту. В слюне привкус меди, я с трудом могу глотать. - Хорошо он тебя воспитывает? Лёнька проводит ладонью по паху и стряхивает на меня мочу. На правой щеке я чувствую медленно сползащую по ней каплю. - Козёл он, твой папаша! - с радостной улыбкой произносит Лёнька. И пальцем показывает на оттопыренный карман школьной куртки. - Сам мне вчера полтинник дал! Лёнька фыркает, всхлипывает от восторга, выбрасывая фонтан слюны - и серебристые капли плывут в полутёмном воздухе школьной уборной. - Мудила, правда? Пяный, блин, зараза! Еле ходит, козлина, а всё туда же! Бабки раздаёт... Дебил у тебя папаша, точно тебе говорю! А ещё и раком болен! Я почти не слышу его. Туман перед глазами густеет. Я с трудом борюсь с нарастающим нервным кашлем, спазмы сдавливают горло. - Он,.. - еле произношу я, - он... людей... очень любит. Он не может... Перехватывает дыхание. Я замолкаю. - Чего? Ленькин смех обрывается. Так резко, что последний звук похож уже не всхлип, а на взвизг. Истеричный, почти собачий взвизг. - Чего? - повторяет он. В голосе его звучит издёвка. И ещё - угроза. - Любит, стало быть? Лёнька поворачивается к унитазу и смачно сплёвывает. - Это, стало быть, так он тебя, мудака, воспитывает... Сам лошара гнилая, и сынка такого же слепил, уродина... Он что-то шепчет себе под нос. Шёпот его становится резким, свистящим, переходя временами в шипение. - Так, значит... Он манит меня пальцем. - Сюда подойди. Да ближе! Ближе, кому сказал! Крик его неожидан для меня. Я вздрагиваю. Подхожу к нему. - Слышь, - внезапно охрипшим голосом произносит Лёнька, - я тоже людей люблю. Учить люблю такиз козлов как ты! Понял, гнида? Жизни учи