ня уже не оставалось никаких сомнений, что она непременно убьёт меня, если я не убью её. Прямо сейчас! Схватить её. И тащить. И бросить в пруд! Она стала гораздо тяжелее. Она теперь - из металла! Не выплывет. - Да, - гордо сказала птица. И хлопнула крыльями так сильно, что белые искры вылетели из-под них и посыпались на асфальт. - Вот! Смотри! Красиво? А звук какой! Ты никогда не называл меня по имени? - Мне плевать на твоё имя, - ответил я и ещё на полшага придвинулся к ней. - Теперь называй! Только по имени! И больше никак! Меня зовут Железная Птица! - Очень приятно, - прошептал я. И, прыгнув вперёд, упал животом на железную тварь, прижав её к земле. - А железо-то от воды ржавеет, - злорадно произнёс я, плотнее придавливая барахтающуюся птицу к земле. - По... жалеешь! - скрипнула птица. Хорошо, что она не могла сейчас ударить меня клювом. Теперь каждый такой удар мог быть для меня смертельным. Мне десять лет. Перемена, школьный туалет. Старшеклассник... кажется, из 7-го "Б". Он стоит у унитаза с полуспущенными брюками, мочится неспешно, неторопливо, насвистывая еле слышно какую-то песенку, мотив которой я так и не смог узнать. Что-то знакомое, эстрадное. Такая лёгкая, прилипчивая мелодия. Я так и не смог изгнать её из своей памяти, эту липкую, неотвязную мелодию. Каждый раз, когда голова моя начинает болеть, каждый раз, когда голова моя начинает стремительно тяжелеть, наливаясь густой и горячей кровью, и клониться к земле; каждый раз, когда веки мои начинают часто и мелко дрожать и глаза затягивает серым туманом - я слышу эту мелодию, этот свист; свист всё громче, слышу его, он нарастает, я не выдерживаю, я подхватываю его, я пытаюсь напеть эту неведомую мне песню, пытаюсь отыскать в памяти слова её, хотя и знаю точно, что их там нет. Я до сих пор не знаю, что же это за песня. Но она почему-то не отпускает меня. Не оставляет в покое. Как и картины того дня... Они тоже со мной. Старшеклассника зовут Леонид. Вернее, он сам себя так называет. Его ровесники называюе его - "Лёнька". Или "Лёня". А ещё - "рыжий", хотя он не совсем рыжий. Я помню: у него скорее светло-каштановые волосы. Разве только чуть тронутые рыжиной. Да и заметно это было лишь в ясный, солнечный день. Похоже, Лёня за урок успел накопить много мочи. Он почему-то не спешит расставаться с ней. Внезапно журчание прекращается. Не затёгивая брюк и даже не поднимая их, Лёня поворачивается ко мне. - Ждёшь? - спрашивает он. И усмехается, едва заметно. Конечно, жду. Он же сказал стоять и ждать. Я и не знал, чего именно. Но покорно стоял и ждал. Я киваю в ответ. - Правильно, - удовлетворённо замечает Лёня. И добавляет: - Старших нужно слушаться. Так тебя отец воспитывает? Тревога поднимается в моей душе. Разговоры, в которых хотя бы мельком упоминается мой отец, мне вообще неприятны, а уж тут, в такой обстановке, да ещё и этим гадом Лёнькой... К чему он? Не по себе. Страх нарастает, он настолько силён, что вызвает тошноту. В слюне привкус меди, я с трудом могу глотать. - Хорошо он тебя воспитывает? Лёнька проводит ладонью по паху и стряхивает на меня мочу. На правой щеке я чувствую медленно сползащую по ней каплю. - Козёл он, твой папаша! - с радостной улыбкой произносит Лёнька. И пальцем показывает на оттопыренный карман школьной куртки. - Сам мне вчера полтинник дал! Лёнька фыркает, всхлипывает от восторга, выбрасывая фонтан слюны - и серебристые капли плывут в полутёмном воздухе школьной уборной. - Мудила, правда? Пяный, блин, зараза! Еле ходит, козлина, а всё туда же! Бабки раздаёт... Дебил у тебя папаша, точно тебе говорю! А ещё и раком болен! Я почти не слышу его. Туман перед глазами густеет. Я с трудом борюсь с нарастающим нервным кашлем, спазмы сдавливают горло. - Он,.. - еле произношу я, - он... людей... очень любит. Он не может... Перехватывает дыхание. Я замолкаю. - Чего? Ленькин смех обрывается. Так резко, что последний звук похож уже не всхлип, а на взвизг. Истеричный, почти собачий взвизг. - Чего? - повторяет он. В голосе его звучит издёвка. И ещё - угроза. - Любит, стало быть? Лёнька поворачивается к унитазу и смачно сплёвывает. - Это, стало быть, так он тебя, мудака, воспитывает... Сам лошара гнилая, и сынка такого же слепил, уродина... Он что-то шепчет себе под нос. Шёпот его становится резким, свистящим, переходя временами в шипение. - Так, значит... Он манит меня пальцем. - Сюда подойди. Да ближе! Ближе, кому сказал! Крик его неожидан для меня. Я вздрагиваю. Подхожу к нему. - Слышь, - внезапно охрипшим голосом произносит Лёнька, - я тоже людей люблю. Учить люблю такиз козлов как ты! Понял, гнида? Жизни учить! Ты мне ещё спасибо скажешь! Сука! Он ладонью хватает меня за затылок. Второй рукою бьёт в солнечное сплетение. И резко наклоняет вперёд. Я теряю равновесие. Падаю. Зубами и верхней губой бьюсь о край унитаза. Выкашливаю слюну и сплёвываю к унитаз кровь и мелкие осколки зубов. - Это тоже подарок, - с непонятной мне яростью произносит Лёнька. Он ставит согнутое колено мне на спину, придавливая к унитазу. - У меня и для тебя кое-что осталось. Получай, гадёныш! Тёплая струя льётся мне на затылок. Моча стекает по щекам, сквозь распушие губы затекает в рот. Солёный вкус мочи смешивается с кисло-солёным вкусом крови. - Нравится? - шепчет Лёнька. Я цепляюсь пальцами за край унитаза и не могу, не решаюсь оттолкнуться от него. Потому что знаю: может быть и хуже. Куда хуже. Это ещё не предел. Лёнька медленно и с явным наслаждением (я не видел его лица, но поклясться готов, что в этот момент он блаженно жмурился и улыбался, запрокидывая голову) стряхивал мне на голову последние капли. Потом, отпустив меня, отошёл в сторону, поднимая и застёгивая штаны. Я продолжал стоять на коленях перед унитазом, низко опустив голову. Капли падают на пол. Волосы мокрыми прядями закрывают лоб. Кожа на щеках горит и чешется, будто по ней стекала не моча, а едва разведённая кислота. - Привыкай к жизни, чмошник, - произносит Лёнька. И, подойдя ближе ко мне, тихо добавляет: - Людей уважать надо. Понял? Меня вот уважают... У меня семья правильная, и сам я пацан правильный. Работаем, слышь, не покладая рук. И живём по-людски. А ты, урод? Давно на себя в зеркало смотрел? Я снова сплёвываю в унитаз натёкшую с губ кровь. - Смотрел? - громче повторяет Лёнька. Я отрицательно мотаю головой. - Ходишь в обносках, папаша козёл и алкаш, мать - сука подзаборная, сопливая, - с наслаждением произносит Лёнька. - Чё, скажешь, не прав? Любого спроси, так каждый скажет, что прав. Чего, ответить даже нечего? Я снова мотаю головой. - Родят же алкаши урода! - с презрением произносит Лёнька. И выходит из туалета, громко хлопнув дверью. "Неправда..." Губы мои еле шевелятся, отчего шёпот едва слышен. Я и сам не могу разобрать своих слов. Только понимаю, что пытаюсь что-то сказать. "Неправда. Мой отец не алкаш. Он начал пить недавно, он ещё..." Затяжная рвотная судорога узлом скручивает моё тело. Я рычу, словно зверёныш. Падаю на пол. Затылком бьюсь об мокрый кафель. Красные и сиреневые круги плывут у меня перед глазами. Руки дрожат. Скрюченными в судороге пальцами я пытаюсь схватиться за фанерную перегородку. "Я не урод! Не урод!" Рвотные позывы выкручивают тело наизнанку, из пустого желудка к горлу подкатывает обжигающий желудочный сок. Невозможно дышать. Лёгкие не слушаются. "Я не... не урод!" Потолок крутится каруселью, каруселью... Кружится. Свист. Я насвистываю мелодию. Весело. Смешно. Солёный вкус. Я облизжываю разбитые губы. Вкус человека. Любовь. Любить легко. Надо только молчать и насвистывать эту мелодию. Только я так и не понял, что же это за песня. Мне легко... легко... Десять лет. Голова кружится, уходит сознание. Должно быть, без него легче... Смерть. Вино. Апельсиновый сок.