Выбрать главу

Иисус унаследовал отвращение к деторождению и довел конкуренцию метафизической и репродуктивной сфер до высокого накала, заявив, что не мир принес, но меч (для того, чтобы рассекать семейные узы и освобождать людей для служения вере). Апостол Павел, обращая в новую веру язычников, с отвращением допускал компромиссы, полагая, что лучше жениться, чем распаляться. Имманентная греховность половой любви могла быть искуплена лишь приобщением к любви духовной. Вступление в брак было обильно оснащено метафизической символикой. Нерасторжимость брака, безбрачие духовенства, подавление плоти и т. п. имели далеко идущие и большей частью неблагоприятные последствия для генофонда и психического состояния человеческих популяций.

Конфликт быстро распространялся на все сферы жизни. Для естественного человека богатство было условием успеха, в первую очередь репродуктивного, но идеологи раннего христианства оставляли богатому так мало надежды на продление жизни после смерти, что легче верблюду (или, в более правдоподобном переводе, канату) пройти сквозь игольное ушко. Разум развился под воздействием полового отбора как средство привлечения, но греческие мудрецы объявили половое размножение недостойным философа, оставив ему гомосексуальную любовь (см. «Две любви» Лукиана). Поликлетов канон мужской красоты, воплощенный в фигуре копьеносца Дорифора, был создан гомосексуалистами и нельзя сказать, чтобы женщины проявляли к нему повышенный интерес (коротконогие, толстые и лысые явно размножались успешнее), так что красота, всегда находившаяся на службе у половой любви, оказалась отторгнутой от размножения. Христианская философия отделила от него и саму любовь.

В античности существовало понятие калокагатии, соединявшее добро и красоту (эфебы, которыми восхищался Сократ, были не просто красивы, а калокагатийны). Для пифагорейцев прекрасное воплощалось в мировой гармонии, музыке чисел. Возрождая давнее представление о подобии человека и вселенной («небесного человека»), они находили ту же гармонию, те же магические числа в геометрии человеческого тела, его пропорциях (тело с прижатыми руками — треугольник, с распростертыми руками и ногами — квадрат; в длине тела шесть ступней, в лице три равных части — лоб, нос, челюсти). Следуя им, Платон определил прекрасное как «имя разума, так как именно он делает такие вещи, которые он с радостью так называет» («Кратил»).

Кинизм и затем христианство способствовали отделению духовности от красоты, перешедшему в их противопоставление. Истинной красотой была признана нравственность, что, по существу, означало вытеснение эстетики этикой (этот стереотип настолько укоренился, что физическую красоту до сих пор нередко считают несовместимой с добротой, верностью, честностью — добродетелями людей посредственной внешности). Одновременно высшие духовные (нравственные) ценности были противопоставлены разуму. Таким образом, было изменено направление полового отбора.

Игры

Конфликтность протоэго и метаэго распространяется на созданные ими (и, по принципу обратной связи, создающие их) системы — биологические, социальные и метаэкологические. Эти системы надстраивали друг друга и сохраняли преемственность. Их развитие подчинялось общим системным законам. В то же время каждой из них присущи свои функциональные ограничения, воспринимаемые как некие правила игры, в которой человек участвует не по своей воле.

Для Пифагора моделью жизни служили Олимпийские игры, где одни состязаются, другие наживаются на состязаниях, а третьи — мудрецы — созерцают, оставаясь вне игры. Но ведь и созерцание — игра, имеющая свои правила.

Восприятие жизни как игры особенно характерно для классической античности, когда философы в поисках впечатляющей формы для своих идей устраивали, подобно Сократу, импровизированные спектакли в гимнасиях и палестрах. Платон в «Законах» определяет человеческую жизнь как трагикомедию. В средние века ощущение игры не так заметно: наверное, потому, что люди только и делали, что играли свои цеховые и ритуальные роли, а для профессионального лицедея игра — это реальность, за пределами которой почти ничего не остается. После Возрождения игра отделилась от жизни и снова появилось впечатление, что весь мир лицедействует, как было написано на шекспировском «Глобусе».

«Вся жизнь людская — не что иное, как некая комедия, в которой все люди, надев маски, играют свои роли, пока хорег не уведет их с просцениума», — писал Эразм Роттердамский в «Похвале глупости». Мысль о том, что наша жизнь кем-то придумана и разыграна, не так уж фантастична. И природные, и социальные, и метаэкологические системы развиваются по определенному сценарию, имеют стандартный набор ролей. Надев маску, человек сживается с представлением о нем других людей, что в конечном счете ведет к утрате собственного представления о себе. Ощущение игры при этом теряется, и человеку грозит полное поглощение системой.