Духовный мир, казалось бы, давал убежище от физических и социальных страданий. Тот на первый взгляд парадоксальный факт, что духовные страдания затмили все остальные, объясняется формированием жесткой метаэкологической системы, в которой можно обрести беспечальное существование травы, безропотно принимающей отведенную ей роль, или, став на путь метафизического бунтарства, испить чашу, быть проколотым копьем, распятым на кресте или даже все это одновременно.
Духовные страдания, подобно биологическим и социальным, имеют тенденцию к возрастанию в ходе эволюции метаэкологических систем. Фатализм в этом смысле был наиболее благополучной системой, поскольку у человека не было никакого другого выбора, кроме как безропотно принимать удары судьбы. Страдание сопутствует рождению, болезням роста, старческим болезням и смерти, иначе говоря, это дань судьбе — тому, что происходит с нами помимо нашей воли. Ропщут лишь безумцы, отчаянно идущие наперекор судьбе.
В кармической системе открылась, доселе неведомая, возможность вины за совершенное в прошлых поколениях и, по законам симметрии, перспектива искупления вины страданием. Христианская система, возведенная на этом фундаменте, преобразила искупительное страдание в цель земного существования.
Страдание стоит у истоков этики. Для принца Сиддхарты путь к просветлению начался, когда семи лет увидел он птицу, поедающую земляного червя, и впервые задумался о всеобщности страданий. В буддизме страдание неотъемлемо от сансары, цепи перевоплощений, поскольку прошлое постоянно умирает в настоящем, а настоящее — в будущем. Только разрыв круга причин и следствий несет избавление.
В противоположность этому, в мифологическом путешествии страдание — этап, который необходимо пройти ради возрождения. Идея страдания, таким образом, — поворотный пункт, на котором разошлись пути востока и запада. Она определяет жизненную позицию — пассивизм как бегство от страдания в настоящем или будущем или активизм как его преодоление.
Это относится как к отдельным людям, так и к целым этносам. Так в средневековой Европе существовала некая общая установка на страдание, которое считалось необходимым для достижения, по принципу противоположности, блаженства в антиподальном мире загробной жизни. Эта установка была поколеблена Возрождением, переориентировавшем европейцев на земную прагматику. В духовной жизни народов, по тем или другим причинам не прошедших через Возрождение, еще долго сохранялось представление о необходимости страдания. В Китае оно успешно противостояло конфуцианскому прагматизму. В России к благополучной жизни еще недавно относились с большим подозрением, не без оснований усматривая в ней посягательство на духовность, и даже стремление к богатству здесь определялось не столько прагматической установкой на благополучие, сколько жаждой безудержного расточительства и самоуничтожения.
На первый взгляд не вполне ясно, почему прагматика несовместима с интенсивной духовной жизнью. Тоталитарные режимы, лишавшие человека духовной свободы, были в конце концов побеждены прагматикой, лежащей в основе современного демократического общества. Однако прагматическая установка заставляет выбирать из всего богатства культуры лишь необходимое для сиюминутного преуспеяния. Эта форма отбора, упрощая метаэкологическую систему, также ограничивает свободу духовной жизни. Правда, в обществе прагматиков не предают анафеме альтернативные идеи и не сжигают их носителей. О них забывают за ненадобностью, достигая единомыслия гораздо успешнее, чем те, кто жег костры из книг. Так эпикурейское стремление избежать страданий может стать их дополнительным источником.
Неизбывность страдания — краеугольный камень философии, само существование которой связано, в первую очередь, с истолкованием этого феномена. В античной традиции страдание приписывалось нарушению космической гармонии уже самим актом сотворения мира и человека, которому, чтобы стяжать совершенную жизнь, приходится, как писал Платон, «исправлять Круговороты в собственной голове, нарушенные еще при рождении». В библейской версии универсальная идея исходного нарушения трансформировалась в концепцию первородного греха, вобравшую ряд ассоциативно связанных идей. Ева, созданная из плоти Адама, могла рассматриваться как его дочь или во всяком случае кровная родственница, связь с которой подпадала под древнейшее инцестуальное табу. В участии змеи и яблока различимы отголоски тотемической магии, для которой характерно использование природных объектов. В борьбе между древними тотемами и новыми богами змей постоянно выступал в качестве оппонента последних, будь то Тешуб, Зевс, Аполлон, Геракл или Иегова. Этот неистребимый враг стал символом инцестуального влечения. Вспомним, что в мифе об Эдипе, страдания которого тоже объясняются инцестуальным грехом, аналогичную роль играет коварный сфинкс.