Выбрать главу

Такой способ преодоления тревоги (метаполитика сразу опознает в нем выбор неведенья) Тиллих называет «коллективистским мужеством быть частицей».

«Тревога сомнения и бессмысленности поглощается неоколлективистским мужеством… Смысл жизни есть коллектив. Даже те, кто оказывается жертвами террора, не сомневаются в прочности принципов. То, что случилось с ними, это дело судьбы и смерти». Но коллектив (Мы) помогает справиться и с этой тревогой. Ибо он «заменяет человеку индивидуальное бессмертие… Жертвуя для него жизнью, он приобщается к жизни группы и через нее к жизни, универсума… Тревога судьбы и смерти поглощается мужеством быть частицей».

Изучив столь глубоко и полно все оттенки, приемы и ухищрения неведенья, его спасительную ч силу, показав бездну отчаяния, на край которой может привести человека выбор веденья, Тиллих, однако, не склонен открыто признать свободы выбора между «быть собой» и «быть частицей», между веденьем и неведеньем. Он позволяет себе количественные характеристики мужества – больше, меньше, – признает, что индивидуальное мужество выше коллективистского, но вообще-то считает, что «сила самоутверждения вопреки (наличию небытия), то есть мужество быть, является делом (даром) судьбы. Им нельзя распоряжаться и его невозможно добыть, повинуясь распоряжениям. Выражаясь на языке религий, мужество – это благодать» (71, с, 100, 101, 84).

Все содержание книги противоречит такому определению. В сущности, это определение отрицает свободу воли и создает теолого-детерминистскую модель: мужество закладывается в человека высшей силой, как топливо в ракету, и воспарить в духовной сфере ему удается ровно настолько, насколько хватит запаса «топлива».

Возможно, это недоразумение происходит от терминологического смещения. Ибо нельзя продолжать называть мужеством то, что в другом месте названо «духовной капитуляцией». Бегство, при котором в жертву приносится либо Я, растворяющееся без остатка в коллективе, либо мир, остающийся за стенами, воздвигнутыми вокруг себя Я романтическим или невротическим, тоже не заслуживает названия мужества. Нельзя исходя из того, что человек живет, не зная тревоги, утверждать, что у него есть мужество – такое, или другое, или третье. Нельзя отождествлять мужество с инстинктом самосохранения.

Мужество может проявиться лишь в том, что человек свободно выбирает открытость перед лицом тревоги, что он решается утверждать свое бытие вопреки доподлинной осведомленности об угрозе небытия онтологического, духовного, морального. Величие этого акта неразрывно связано с серьезностью опасности, ибо тревога может довести избирающего веденье до полного отчаяния, до духовного краха и физического самоуничтожения, до самоубийства, – мы знаем тому немало примеров. Но уж если избирающему веденье после всех искушений и ужасов, после «страха и трепета» даруется преодолеть отчаяние, если в последний момент ангел останавливает руку, занесшую нож над единственным сыном, если спустившемуся в ад возвращают Эвридику, если голос неба отвечает взывающему из праха Иову, то такое чудо ничем другим, кроме «благодати Божьей», объяснено быть действительно не может.

2. Религиозный смысл выбора и миросозидание

Чем дальше человек устремляется по пути веденья, тем грознее открывается перед ним неумолимость небытия, тем меньше у него шансов спастись от отчаяния своими силами. На предельных степенях веденья спасти может только вера – об этом свидетельствуют и те, кто обрел ее, и те, кто остался лицом к лицу с отчаянием. «Выбирая абсолют, я выбираю отчаяние, – пишет Кьеркегор. – Я хорошо знаю, что, хотя и смело иду навстречу великим бедам и ужасам жизни, все же мужество мое не есть мужество веры и никакого сравнения с нею не выдерживает. Я не способен к духовному акту веры, не могу, закрыв глаза, слепо ринуться в абсурд, – для меня это невозможно, но я не хвалюсь этим» (42, 44, с. 292, 30). «Не толкай меня к потерянным! – восклицает Кафка.

Тому, кто живой не может справиться с жизнью, одна рука нужна для того, чтобы отводить немного в сторону отчаяние по поводу своей судьбы, – это делается очень неискусно, – другой же, рукой он может записывать то, что видит под развалинами, ибо он видит по-другому и больше, чём другие, он ведь мертв при жизни и все же остался в живых» (34). Один из героев Камю в тоске задает себе и окружающим один и тот же вопрос: «Можно ли стать святым, не веря в Бога?» (29, с. 335).

Но и те, кто обрел в конце концов веру, описывают полосы ужасного отчаяния, через которые они проходили на пути к ней. «И возненавидел я жизнь, – говорит Екклезиаст, потому что противны стали мне дела, которые делаются под солнцем; ибо все – суета и томление духа» (Еккл. 2:17). Иов, раздавленный несчастьями, хулящий произвол Бога, грозит ему самым ужасным – полным отпадением, возвратом к неведенью: «Не хочу знать души моей, презираю жизнь мою» (Иов: 9:21). Отчаяние Лютера, пока он пытался в монастыре спасти душу постом и покаянием (то есть своими силами), чуть не убило его. «Я скажу вам про себя, – пишет Достоевский в одном письме 1854 года, – что я – дитя века, дитя неверия и сомнений до сих Пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила мне и стоит теперь эта жажда верить, которая тем сильнее во мне, чем более во мне доводов противных». К Толстому накануне его обращения тревога пустоты и бессмысленности придвинулась вплотную в образе бесконечного, выжигающего самовопрошания: «А дальше что?» (73, т. 13, с. 17).

Религиозный смысл выбора между веденьем и неведеньем не только засвидетельствован многими людьми, жаждавшими веры, но многократно отражен в самих текстах Писания. «А что вам говорю, говорю всем: бодрствуйте» (Марк. 1:37). «Итак бодрствуйте, потому что не знаете ни дня, ни часа, в который придет Сын Человеческий» (Матф. 25:13). «Да будут чресла ваши препоясаны и светильники горящи» (Лука. 12:35). В притче о талантах, оставленных хозяином слугам своим, показаны одновременно и неравенство даруемых людям духовных сил, и отсутствие ясного повеления о том, как ими следует распорядиться, и свобода выбора – пускать или не пускать их в дело, и Божий гнев на того, кто зарыл талант в землю, и страх зарывшего потерять в жизненной борьбе то, что было дано, и встретиться с отчаянием вины, ибо:

Господин! Я знал тебя, что ты человек жестокий: жнешь, где не сеял, и собираешь, где не рассыпал» (Матф. 25:24).

В свете положений метаполитики религиозный аспект выбора веденья раскрывается еще с одной стороны. Ибо, устанавливая прямую связь между выбором Я и созиданием социума – Мы, метаполитика проясняет тем самым способ и степень участия Я в строительстве мира или, по крайней мере, в той его части, которую Тейяр де Шарден именует «ноосферой». Избирая веденье, Я заведомо становится причастным миростроительству, и это помогает ему справиться с тревогой пустоты и бессмысленности.

Смыслом индивидуального бытия становится соучастие в божественном миросозидании.

Однако, свободно выбирая веденье и с ним – соучастие, обретая смысл, ведающий одновременно принимает на свои плечи и огромный груз ответственности за миростроительство. Он становится ответственным за несовершенство мира, и с этого момента к нему вместо? преодоленной тревоги пустоты и бессмысленности снова, как и в средние века, вплотную приближается тревога вины и осуждения. Для него фраза: «Грехи отцов падут на детей» – перестает быть туманной угрозой, но превращается в твердое знание о том, что грех допущенного им неведенья падет на головы его потомков общим разорением государства, разрухой, голодом, нищетой, террором. Он не на словах, а на деле, болью сердца начинает сознавать себя виновным и ответственным за концлагеря и пытки, за потоки крови и слез, за ложь и клевету, за погибшие урожаи и разбившиеся самолеты, за несправедливо осужденных и незаслуженно возвеличенных, за города, погружающиеся под воду, за истребление лесов, за океаны, покрывающиеся нефтью, за атомные взрывы, за всякую мелкую подлость, случившуюся поблизости, и крупную резню, начавшуюся вдалеке.