Княгиня откидывает голову на спинку кресла. Какой у нее гордый лоб и тонкий профиль! Ее чудесные грустные глаза встречаются с глазами мистера Джемса.
— Вот вы всегда гордитесь вашим самообладанием, друг мой, — говорит княгиня, прикрывая кружевным платочком валяющийся на столе шприц. — Но я вижу сейчас по вашим глазам, что и вы совсем не спокойны за его судьбу.
— За судьбу князя? — переспрашивает мистер Джемс, подумав.
— Да.
— Нет, я верю, что князь Игорь преодолеет все препятствия в конце концов.
— Значит, и вы признаете, что существуют какие-то препятствия? Вот вы киваете головою. Значит, вы согласны со мною. Но препятствия легко преодолеть, когда они внешние, эти препятствия. А если они внутренние? Что тогда? Вы как думаете? Ведь, это горе! Ведь, это горе!
В голосе княгини слышатся волнение и страх. И мистер Джемс невольно смотрит на кружевной скомканный платочек.
— И внутренние препятствия можно преодолеть, княгиня.
— Их надо преодолеть. Но как? И выражайтесь точнее, Бога ради. Что вы разумеете под этими препятствиями?
— Я разумею, княгиня, некоторые болезненные наклонности князя. Я разумею его любовь к чрезмерному, исключительному и фантастическому. Это прежде всего, разумеется. Но я, будучи англичанином, не смею судить о русском характере. Вы не должны забывать этого, княгиня. А я, будьте уверены, всегда об этом помню.
— Что? Опять русский характер! И при чем тут ваша старая Англия? Не гордитесь, пожалуйста, мистер Джемс.
— Моя гордость, княгиня, сама по себе, а наш разговор сам по себе. Это различие. Это разница — я хочу сказать.
— Не обижайтесь, друг мой. Я сама не своя.
— Я понимаю. О! — говорит мистер Джемс и почтительно целует руку княгини.
— Так вы сказали, любовь к исключительному? Но ведь он скептик! Скептик! Несмотря ни на что. Но мы с вами ходим вокруг да около, а я хочу вашего прямого мнения. Да! Да! Не смотрите на меня с таким недоуменным видом. Я этого терпеть не могу. Я хочу точно знать обо всем. Какая тайна? При чем тут тайны! Вы думаете, что эта семейка господ Поляновых вовсе меня не интересует? И да, и нет. Мне, конечно, нет никакого дела до этого растрепанного и развинченного простеца, который до старости лет «подает надежды», как выражаются господа критики. И до его супруги мне тоже нет дела. Эта несчастная в бреду. Место ей в сумасшедшем доме. Но какого вы мнения об этой принцессе? Об этой Татьяне, влюбленной в нашего беспутного Онегина? Ведь, я писала ей однажды…
— Вы писали? Вы? — изумляется мистер Джемс.
— Чему вы удивляетесь? Я предупреждала Игоря. Но ведь он разучился говорить на человеческом языке. С ним невозможно объясниться. Тогда я написала этой Танечке. Я объяснила ей, что Игорь не совсем обыкновенный человек, что у него превратные понятия о многом и что с ним не так легко сговориться и столковаться, как она, быть может, думает. Я откровенно написала ей что мне страшно за ее судьбу и что у меня есть основания для всех этих опасений. Я, конечно, не скрыла и того, что Игорь в конце концов дороже мне, чем десять тысяч таких Танечек и что я пишу только потому, что неизбежная катастрофа должна отразиться на судьбе самого Игоря.
— Неизбежная катастрофа?
— Вы меня опять переспрашиваете? Я, кажется, говорю ясно. Ну, да! Неизбежная катастрофа… Я не знаю, как назвать иначе то, что готовится теперь.
— Откуда все эти сведения у вас?
— Не беспокойтесь. Я не шпионю. Приходят добрые люди и сообщают о таких вещах, что волосы шевелятся на голове. Письмо этой девице — Татьяне Александровне Поляновой — я написала, положим давным-давно еще весною. И получила ответ. Да! У этой девицы есть характер. Надо ей отдать справедливость. Но я знаю и то, что у них происходит дома теперь. Совсем недавно была у меня Мария Павловна Сусликова и поспешила меня осведомить. Я и не просила ее вовсе. Даже старалась разговор перевести на другую тему.
— Госпожа Сусликова весьма словоохотлива.
— Вот именно. Теперь я все знаю. Но, милый друг мой, я, к сожалению, не могу посвящать вас во все мои душевные тревоги. И без того я обременила вас многими излишними признаниями. Скажу вам только одно. Пороки неудержимо влекут за собою все новые и новые ужасы. От них не уйти никуда. Если Господь наказал вас и вы стали жертвою какого-нибудь безнравственного человека, к которому вы были более, чем снисходительны, жизнь ваша до конца дней будет обезображена позором. Думаешь, что вот, наконец, ты освободилась от кошмарных воспоминаний, но нет: откуда-то вновь приходят те же мысли, чувства, предчувствия… У! У! Я дрожу вся… Коснитесь моей руки. Неужели это наказание за мою любовь к князю… К князю Алексею Григорьевичу… Простите. Вам неприятно слушать меня. Но я не могу, не могу… Я написала и князю. Да, да… Я и ему написала — в первый раз за эти пятнадцать лет…
Княгиня встала с кресла. Она прекрасна теперь. Ей теперь не сорок лет, а двадцать пять не больше. Грудь ее колеблется от глубокого дыхания. Глаза блестят.
— Я люблю его. Я люблю его. Этого ужасного, порочного низкого человека люблю… Господи!
Мистер Джемс стоит все в той же почтительной, но полной достоинства позе. Лицо его не бледнеет и не краснеет. Только маленькие острые молнии чаще вспыхивают в глубине его глаз. Многое непонятно ему в словах княгини, но он уверен теперь, что есть какая-то загадочная связь в поступках молодого князя и тем давним грехом Алексея Григорьевича, на который намекает княгиня. И мистер Джемс напрягает свой ум, чтобы распутать трудный узел, не им завязанный.
— Я поговорю с князем Игорем, — говорит он, когда княгиня слабым движением руки делает ему прощальный знак.
XII
История, как известно, творится не только теми, кто пишет дипломатические трактаты, подписывает указы, издает законы и все прочее, но и совокупностью усилий частных лиц. Каждое частное лицо в своем роде лицо историческое даже без всякого каламбура. Вот хотя бы — Императорская Россия. Как будто бы она сама по себе, а князья Нерадовы сами по себе, а выходит, что это не совсем так. Но это вопрос, пожалуй, в некотором роде теоретический, зато без сомнения для повествователя имеет практическую важность одна черта, характернейшая для тех трудных и тревожных лет, когда наш город предчувствовал свою загадочную метаморфозу. Черта эта — чрезвычайное смятение умов и чувств, быть может, никогда на Руси не бывалое. Люди, можно сказать, задыхались от бездействия. Все, правда, играли свои роли. И в этом смысле были «действующими лицами», как говорится. Но на самом деле никто не действовал, да и едва ли многие были в то время «лицами» в точном смысле этого выражения. Напялили мы все на себя маски, а они приросли к нам. Сатана что ли пошутил над нами тогда. Ведь, и до сего дня иные рожи гуляют среди нас, мечтая заманить народ на свой сатанинский маскарад. Но теперь нас не проведешь. Мы теперь по-настоящему захотели быть и «лицами», и «действующими».
Посмотрим, что из этого выйдет.
Но маскарад в конце петербургского периода нашей истории был презабавный. Медный Всадник, говорят, шевелился на своем коне в иные белые ночи и озирался на свой фантастический город.
Старый князь Алексей Григорьевич Нерадов прекрасно сознавал свое «историческое» предназначение. Но, несмотря на ясность сознания, было в нем, оказывается, и нечто нерасчетливое, почти наивное. При всем своем хладнокровии не рассчитал князь всех последствий своего прошлого. И только теперь, когда надвинулась туча, стал князь побаиваться, как бы не вышло какой «истории».
— Как бы в самом деле не стать «историческим» человеком, — грустно каламбурил князь, подводя итоги последним дням.
Сегодня он ожидал к себе Ольгу Матвеевну Аврорину. Он давно собирался с нею поговорить окончательно.
— Вообще надо подвести все моральные счета, расплатиться по ним, и за границу уехать, в Испанию что ли, — думал князь. — Вот разве помешает эта семейка Поляновых. Не поручить ли все дело Паучинскому? И конец. И забыть все.