Выбрать главу

Мерзко было на душе, так мерзко, как никогда. Горше всего оттого, что понимал: никакого выхода нет и не будет. И нельзя было ничего сделать для себя. Оставалось одно: бессмысленно сидеть и бессмысленно ждать конца…

Кое-что все же сделали заранее: хоть по дешевке, сплавил двух лошадей, зарезал теленка, корову одну отдал своему дальнему родственнику в Мокром. Деньги, что остались с той войны, никчемушние теперь, на всякий случай хранил, перепрятал в лесу, приберег одежду в тайнике, сало. Еще осенью сообразил. Хоть болела душа — уничтожить все в своем доме самому, — но осилил себя, хватило ума.

Теперь временами приходило другое: что бы еще припрятать? Укрыть от глаз вражьих. Но по снегу, под приглядом и думать нечего. Да думать и не моглось.

Волновало больше практическое: как будет дальше? В тюрьму посадят или на воле оставят? Если на воле, то дадут ли что с собой, на пропитание? Или оставят хоть кладовку какую, где поселиться? А не дадут, как тогда жить? Куда податься? К дочке в Алешники?.. Вспоминал ясно, зять косо глядел. Родная дочка не рада будет. Не захочет.

Нищим ходить? Просить корку? Как последнему побирушке.

Когда приходило такое, кипятком ошпаривало душу, злость заливала всего. Мелькало мгновенное, яростное, слепое: поджечь все, огнем пустить! Перебить скотину всю, порубить все. И спалить. Чтоб никому не досталось. Жгла ненависть к голодранцам, особенно к Даметику, к собаке Миканору. Бил бы, кажется, душил бы!

Но тут наступала привычная проклятая трезвость. Не сожжешь, не порубишь, не задушишь. И силы нет, и смелости нет. Сжечь разве — дак так, чтоб и самому сгореть, но сгореть не мог. И богом это, знал, не дозволено, и боялся. Старый, чем ближе к концу, все больше боялся смерти. Хотел жить, жить.

Просто кричать готов был, так хотелось жить.

Оттого, что хотелось жить, испытывал страх. Страх за завтрашнее, за хозяйство, за себя. Больше всего за себя.

Страх и бессилие, пожалуй, сильнее всего угнетали его в эти дни. Порой думалось: пусть берут все, если уж другого выхода нет. Только пусть дадут жить, работать. Он может работать, не отвык, на себя, заработает.

Настроение, характер, поведение человека очень зависят от его положения. Если б Глушак, как прежде, чувствовал силу свою, другим был бы он, особенно когда берут за горло. Сильный, уверенный, твердый был бы Глушак, дал бы тому, кто потянулся к горлу. Дал бы так, что кровь из носу. Но теперь чувствовал, дать нельзя. Замахнуться даже нельзя, бессмысленно. Нет почвы под ногами.

Это меняло все. Преследовало бессилие, обида от бессилия. Берут за горло, а не дашь в морду, чтоб кровь из носу. В бессилии придумывал себе надежду, хватался за нее. Хотя знал, пустое, просил-молил бога, чтоб сотворил чудо. Чтоб войну послал. Войну! Она одна могла изменить все. Одна надежда на нее. Дак нет же! Болтали, болтали, грозились из-за границы, а все нет. Больше на словах смелые, паны! Вояки!

А раз нет оттуда ничего, дак и здесь нечего рыпаться. Самим подставлять голову под колеса… Вспоминал выходки Цацуры и Евхима и снова повторял себе: дурни. Правильно им сказал: коли жить уже вам невмоготу, за границу попробуйте. А так нечего и рыпаться…

От бессилия, от обиды плакал старческими, жалкими слезами. В пылу раскаяния вспоминал грехи, молил бога сжалиться, пощадить. Как одержимый, тянулся к богу. Бог был подмогой, единственной надеждой в его одиночестве и беспомощности.

Евхим, к удивлению села, не проявил страха. Да и озабоченность не очень заметна была. В расстегнутой рубашке, в ухарски заломленной шапке, из-под которой торчал чуб, шел по улице так, будто все ему нипочем.

Правда, эта лихость не скрывала от наиболее проницательных куреневцев, что нелегко на душе у него. Да, вечно пьяный, не от радости заливал себя самогонкой, и во взгляде вместе с шальной задиристостью застыла недобрая постоянная печаль.

Веселился. Чувствуя, что мало времени осталось, как бы налился вдруг смелостью, силою. Знал, не один со злорадством ждет его беды, нарочно, вызывающе вскинулся — вот я, полюбуйтесь. Пускай увидят, не из тех он, что склоняются. Ему наплевать на них.

Дружку своему Ларивону, тот малость струсил, со смехом говорил: «Погуляю до остатка! Возьму свое!»

Ларивон с глуповатым простодушием все хотел выпытать: «А что дальше?» Евхим не сказал, но взглядом пообещал: дальше также не пропадем. Нечего до времени забивать мозги.