Выбрать главу

Артем пристроился на подоконнике напротив учительской и поглядывал по сторонам, отыскивая рыжую голову Максима. Такую же рыжую, как и в детстве.

— Ну чего тут? — спросил Максим, протиснувшись к подоконнику.

— А я знаю?

— Наверное, Сталин умер, он же болеет. Или — война. Неспроста все это.

— Да ну-у, скажешь! — хорохорился Артем, разыгрывая невозмутимого человека, на самом же деле волновался и с нетерпением ждал, когда объявят, в чем дело.

Максим верно сказал: неспроста, никогда еще такого не было, чтобы урок прерывали, да не в одном классе — по всей школе. Мысль о смерти Сталина как-то не укладывалась в голове, войны тоже быть не могло, потому что какой дурак полезет на них теперь, когда они сильнее всех, жить, что ли, надоело?

Ждать пришлось недолго, дверь учительской распахнулась, и вышел директор в сопровождении завуча и нескольких учителей. С первого взгляда было заметно, что они расстроены: понурые, пригорбленные, молчаливые, никакой строгости на лицах, лишь — растерянность и неподвижные глаза. Весь зал на удивление дружно, без окриков и предупреждений, мгновенно притих, даже малышня приумолкла.

— Дети, — сказал директор с хрипотцой и хыкнул, восстанавливая голос. — Дети, наберитесь мужества узнать… услышать… Вчера, пятого марта, в девять часов пятьдесят минут вечера после тяжелой болезни скончался товарищ Сталин.

По залу прошелся вздох — тихий, как шепот сосен под ветром, и опять все затаили дыхание. В груди у Артема что-то напружинилось, собралось в комок и застыло в ожидании.

— Перестало биться сердце гениального соратника Ленина, — продолжал директор срывающимся голосом, — нашего мудрого вождя и учителя, нашего любимого Иосифа Виссарионовича… — Голос его опять захрипел, и опять он хыкнул несколько раз. — Дети, бессмертное имя Сталина будет вечно жить в наших сердцах! Почтим его память молчанием.

Круглые щеки директора побагровели, он быстро-быстро заморгал и торопливо приложил к глазам носовой платок. Не скрывая слез, плакали учителя, стоящие за его спиной, плакал всегда нахмуренный и сердитый завуч, со всех сторон слышались всхлипывания.

Как Артем ни крепился, но слез удержать не смог. С первых слов директора они начали подпирать к горлу, щекотать в носу, туманить глаза и наконец прорвались. И он не стыдился их, не думал о том, что его могут увидеть плачущим. Сейчас он ни о чем не думал и никого не замечал. Так прошло несколько минут.

— Дети, — послышался снова директорский голос, — сегодня занятий не будет. Идите домой.

Расходились тихо, не торопясь, без обычного гвалта и толкотни, разве что бестолковая малышня суетилась и попискивала, как всегда.

В классе, заталкивая в сумку тетради и учебники, Артем спросил Максима:

— Ты куда сейчас?

— Поеду обеденным. Подождем?

— Долго. Наши собираются пешком.

— Тогда — пока.

— Бывай.

Можно было сходить в кино или просто погулять по Ново-Белице, только ничего не хотелось, даже не хотелось ни о чем говорить.

С Лешкой Скорубой и долговязым Санькой Колмаковым они вышли на улицу, где отдельной группой человек в десять собрались все сосновские — с пятого по десятый классы. Всей группой они и двинули по проулку, мимо базара, на сосновский шлях. Дорога была привычной и знакомой до каждого кустика на обочине, до малейшей колдобины в разбитой колее. За многие годы сосновцы истоптали ее и валенками, и ботинками, и босыми пятками, облазили все окопы в округе, старые траншеи и канавы, все ягодные и грибные места. Обеденный поезд шел раньше окончания занятий, вечерний слишком поздно, и дожидались его разве что в сильную непогоду, затянув туго-натуго пустые животы.

По дороге, возле базара, на широком застекленном щите прочитали в «Правде» сообщение о смерти Сталина: «Перестало биться сердце соратника и гениального продолжателя дела Ленина, мудрого вождя и учителя Коммунистической партии и советского народа…» — все те же знакомые и привычные, как грамматические правила, слова, какие произносил директор полчаса назад, какие мог сказать без запинки Артем и любой из его одноклассников. От привычности этих накрепко заученных, ежедневных газетных и трибунных слов разбирала досада, и то чувство общей беды, которое было в Артеме во время школьного митинга, начинало притупляться, понемногу покидать его.

У щита толпились люди, переговаривались, вздыхали, дымили папиросами. Чаще всего слышалось растерянное:

— Что ж то будет теперь?

— А все, что хочешь. И на Западе хвост могут поднять. Так и до войны недалеко.

— Не полезут, это им не сорок первый.

— Ой, страшно! Чего будет?

— Да ничего не будет! — прохрипел кто-то.

— Кто ж править теперь станет?

— Найдутся, — отозвался тот же хриплый голос.

Но тут же раздался строгий басок:

— Что-что? Кто это сказал?!

Толпа притихла и быстро разошлась. К газете уже подходили новые люди, заводили новые разговоры.

День выдался ясным. Солнце пригревало плечи, снег размяк, легко уминался под ногами, кое-где начинал подтаивать и оседать, покрываясь крохотными воронками, и в них, в этих воронках, ярко поблескивали капельки только что образовавшейся воды. Деревья раскинули по сторонам свои бурые ветки, топорщились тонким гольем, и весь лес, просвеченный насквозь солнечными лучами, походил на причудливо сплетенную бесконечную, сколько видит глаз, решетку.

Артему хотелось нарисовать все это — по привычке, как он делал всегда при виде необычного, понравившегося ему пейзажа, но сегодня было не до зарисовок. Ему поскорее хотелось узнать, как воспринял смерть Сталина отчим. Разговор, услышанный у газетного щита, озадачил его, вернее, не сам разговор, а пренебрежительный тон и слова мужика с пропитым, хриплым голосом. Подобное он слышал от отчима, но тот — особая статья.

Когда Артем ходил в третий-четвертый классы, то верил отчиму, что бы тот ни говорил, сейчас же, после трехлетней его отлучки, все виделось по-другому. Он уже не был для Артема непререкаемым авторитетом, не восхищал своей расхристанной удалью и бычьей силой, более того, зачастую вызывал неприязнь и желание спорить.

Вообще отношения у Артема с отчимом стали сложными после его возвращения.

* * *

Еще в сорок девятом мать прогнала его, а перед этим прогнал директор: отобрал машину и уволил с завода за пьянку.

Заявился отчим конечно же снова пьяным и с бутылкой в кармане. Выставил ее на стол, плюхнулся на табуретку и приказал:

— Дай что загрызть да садись — обмозгуем это дело. Ишь, гад, он еще и милицией угрожает. А плевал я на него и на милицию! Чихал с высокой колокольни, мать его перемать!.. Ты мне даешь стакан?!

— Ложись спать, Демид, сегодня мы с тобой ничего не обмозгуем. Ложись, завтра.

— Чего? Стакан дай!

— Ну и пей, — вскинулась вдруг мать. — Пей и убирайся! Хватит, сыта по горло!

— Ах, вон ка-ак, и ты гонишь. И тебе я не нужен. Никому не нужен. Чихать! — Он сорвал пробку с бутылки, налил полный стакан и одним духом выпил.

Мать кивнула Артему и хотела выскользнуть из дома, но отчим заметил это и вытянул руку, перегородив дверь:

— Нет, постой! Посто-ой, давай до конца. Гонишь? Не нужен? Никому не нужен? — Он вытаращил красные глаза и заскрипел зубами. — Зарежусь! Ты этого хочешь — получай, душа из меня вон! Где бритва?

— Да ты что, Демид, — прошептала мать, бледнея, — ошалел? Завтра поговорим, проспись, чего сегодня… пьяный ты. Ложись, Демид, я так, понарошке. Никто тебя не гонит.

— Где бритва? — Отчим кинулся к шкафчику, перевернул там всякие мелочи. — Бритва… А-а, я ж ее Петру отдал. Артемка, мигом к Андосову, бритву мою… вернет…

— Я н-не знаю, — выдавил через силу Артем, поглядывая на мать. Коленки его подрагивали, в груди захолонуло от страха.

— Кому сказал! Ну! И чтоб ни слова там — прибью!

Артем вылетел из кухни, ничего не соображая, ни о чем не думая, двигаясь как заводной. Единственное, что стояло в голове, это вернуться скорее, ведь мать одна осталась.

Старшего мастера не оказалось дома, бритву отыскала полуслепая баба Марфа. Если бы бежать надо было чуть дальше, может, он и пришел бы в себя, позвал кого-нибудь на помощь, но Андосов жил по соседству, чуть ли не крыльцо в крыльцо. За десяток шагов туда и обратно не успел опомниться, так и вернулся с бритвой в руках.