— Ты, Захар?
— Собственной персоной. — Он кинул окурок на землю, старательно растер его подошвой кирзового сапога и добавил неестественно бодро: — Не шутейно приглашала?
— Проходь, проходь, через порог не шуткуют, — в тон ему ответила Капитолина и посторонилась, пропуская его вперед.
Войдя в хату, Захар тут же с удовольствием отметил: ждала. В горнице чисто прибрано, занавески на окнах предупредительно задернуты, стол накрыт на двоих, на плите — большая чугунная сковорода с порезанным под яичницу салом, и сама хозяйка одета по-праздничному: в синей шелковой блузке, в юбке отутюженной, в туфлях с каблучками.
Начало неплохое, и дальше бы так.
— Ну, повернись-ка, повернись, дай разглядеть, — заворковала Капитолина, оглядывая его со всех сторон. — Господи, истощал-то как! Не узнать Довбню Захара, одни мослы и остались. Небось хлебнул, горемычный.
— Да уж не с курорта.
— Вестимо, не с курорта. Садись давай, к столу прямо и садись. Какой разговор на сухое горло. — Она крутнулась, сунула сковороду на огонь. — Я щас, только яешню сготовлю — это мигом. Прося, верно, к столу не пригласила?
— Не до стола там, Капа.
— Ну да, оно так… Сына повидал? Как он? Хороший хлопец, смирный.
— Отвык сын, чурается батьки. А вымахал — прямо жених!
— Растут… Не успеешь обернуться, как прибежит какая-нибудь с дитем в подоле: принимай внука.
— Или внучку, — улыбнулся Захар.
— А то и с ходу двоих, — подхватила весело Капитолина.
Такая же поворотливая, разбитная, как и прежде, она хлопотала у плиты, выходила за чем-то в сенцы, крутилась у стола и болтала без умолку обо всем подряд, развевая Захаровы тревоги. Ее вид — плотной телом, грудастой бабы — и беззаботность вселяли уверенность в завтрашнем дне. Рядом с ней было надежно и не хотелось думать ни о чем серьезном. Казалось, ни Тимофея Лапицкого, ни деда Евдокима, ни восьми лет скитаний по лагерям не было. Все как раньше, в сорок шестом: шкварчит сало на сковороде, готовится любимая Захарова яичница, привычно снует по хате Капитолина, распаляя желание покачиванием бедер и дразня лукавой усмешкой, перехватив его взгляд; стоит бутылка на столе, и оконные занавески плотно сдвинуты.
От запаха жареного сала он сглотнул слюну. Капитолина заметила это и задвигалась еще проворнее.
— Щас, уже готово. Раскупоривай да разливай. — Она ловко подцепила ухватом сковороду и угнездила ее посередке стола — горячую, с дымком.
— Одна, значит, живешь.
— Женихов нету, — улыбнулась она.
— Да нет… я о сынах.
— А-а… Вылетели пташки. Отдала в РУ. Ну, давай, с прибытием тебя, с волей!
— Спасибо, Капа. За встречу!
У Василькова, перед встречей с сыном, Захар не стал пить и есть, лишь пригубил. Остальное время расспрашивал Алексея о всех переменах в Метелице за эти годы. Без таких знаний и шагу не ступишь. И теперь он торопливо унимал свой аппетит, Капитолина же закусила немного и, подперев кулаками подбородок, наблюдала.
— Истощал-то как, — повторила она опять. — Неужто голодом морили?
— Всяк пришлось, — отделался он односложным ответом.
Об истинной причине своей худобы Захар не захотел говорить никому, даже вспоминать было неприятно. Но разве такое забудешь.
Всегда и везде он привык чувствовать себя хозяином положения: до войны, когда еще холостяковал, в оккупации, на фронте, по возвращении в сожженную Метелицу. Казалось, чем еще можно удивить Захара или напугать. Кровь он видел, знал грабеж и воровство и любому блатному в Гомеле мог дать щелчка по носу. В нем была сила и дерзость — главное, по его разумению, что дает человеку независимость от кого бы то ни было, укрепляет уверенность в себе.
Таким он и попал в лагерь, не сломленным и растерянным, готовым покориться чужой воле, но еще более злым и самоуверенным. Ничего, проживет и там десяток лет, а то и меньше. На севере засчитывается день за три — это сколько же ему отбывать?.. Перекантуется, здоровья хватит и на больше. Не собирается же он рвать жилы на лесоповале, другие есть — мелкота всякая.
Сначала все так и шло, как он предполагал: командовал бригадой в двадцать человек, имел добавку в столовой, лучшее место у барачной грубки, брать на пупка не приходилось. Все шло хорошо, пока не столкнулся с профессиональными жуликами. И оказалось, что настоящего жулья он еще не знает — ни нравов их, ни подлости. Захар проходил по «мокрому» делу, не скрывал этого, выдавая себя за человека отпетого, и к нему относились с опаской и почтением. По существу, таким он и был.
Однажды в перекур он грелся у костра, сидя на свежесрубленной лесине. Подошел незнакомый ему зэк и, бесцеремонно подвинув его, уселся на лучшее место. Мало того, так еще и потребовал, уверенно протягивая к папиросе свои худые скрюченные пальцы: «Дай-ка!» Захар сразу не сообразил, что это могло быть провокацией: мало ли кому в лагере он не понравился. Да если и понял, все равно спустить этому типу не мог: вокруг сидели бригадники, уверовавшие в его авторитет.
Одним движением плеча он сшиб наглого гостя с лесины и, не оборачиваясь, проворчал: «Топай отседова, мозгляк!» Тот заскрипел снегом, поднимаясь, и молча ушел.
Бригадники загудели одобрительно, но кто-то заметил, что теперь ему надо опасаться. Захар пропустил мимо ушей то замечание: не осмелятся, а полезут — невелика беда, с десяток таких мозгляков он, слава богу, раскидать сумеет.
Однако не сумел. На третий день, после ужина, его подстерегли в темном углу. Не успел и повернуться, как в бок воткнули что-то острое — то ли шило, то ли заточенный гвоздь. В санчасти и не определили. Живым остался по случайности: из пяти колотых ран ни одна не оказалась смертельной. Провалявшись месяц на больничной койке и конечно же не сказав, кого подозревает в нападении, он попросил перевести его в другое место.
Раны — ранами, они вскоре зажили, беда была в другом: что-то отбили внутри у Захара, и долго еще он отхаркивался кровью, пока не почувствовал, что все-таки выживет. Но прежних сил так и не смог набрать. Может быть, сейчас, на воле, покажется хорошему врачу, сможет окрепнуть. Он понимал, что надо лечиться, но от чего и как, не знал. А пока что еда ему не шла впрок.
Переменился он не только внешне. Что-то надломилось в нем, пропала уверенность в себе, появилась робость, осторожность и виноватость. Виноватость перед сгинувшей безвременно Полиной, перед сыном… Перед всеми. Испробовав на собственной шкуре людскую жестокость, он понемногу научился оценивать и свои поступки, рассматривая их как бы со стороны. Раньше не задумывался над этим, раньше знал твердо: он прав. Во всем прав. Прав хотя бы потому, что хочет жить по собственным законам, по своему желанию. На желания других наплевать, их подавить можно, коли есть сила и умение. Когда же не стало ни сил, ни уверенности в себе, он понял, что на каждое желание есть другое, на всякую силу находится бо́льшая.
Времени для раздумий у него было предостаточно. Все обдумал-передумал и теперь хотел лишь одного: тихого уголка и уюта. Захар никого больше не тронет, и вы его не трогайте. Пожил в свое удовольствие, для себя, шумно, надо и для сына пожить. Ему он все отдаст, ничего не пожалеет, лишь бы Максим поверил своему батьке, забыл все уличные наветы и простил.
— И как дальше надумал? — спросила Капитолина, прервав его воспоминания.
Захар поднял глаза от стола и неожиданно для себя весело сказал:
— А вот на тебе жениться надумал.
Она хохотнула, не приняв его слова всерьез, и игриво вскинула бровь, а ему вдруг подумалось: «Почему бы и нет». Баба она покладистая, свойская, сама не без грехов — ему подходящая пара. Какая еще другая примет. А эта, чем черт не шутит, может, и согласится, ведь когда-то готова была кинуть хату и ехать с ним в Гомель. Но то когда-то, а сейчас? По всему видно, что сегодня Капитолина расположена вспоминать старину, но как дальше — вопрос.
— Хату мою, Васильков сказывал, отдали заведующему школой. Кто таков?
— Да учителка, она и заведует… Елена Павловна.
— Та пигалица?
— Была пигалицей, а щас — начальство! Бабой стала, детишков своих народила.
— Ну бог с ней, кому-то надо жить. К тому же она чужая, не метелицкая.