Выбрать главу

— Ишь ты, не хо-очет, — протянула Наталья то ли с насмешкой, то ли с уважением.

Она прислонилась к стене, слегка запрокинув голову, и уперлась неподвижным взглядом в потолок. Открылась сухая жилистая шея с глубокой тонкой морщиной, врезавшейся по окружности, как петля.

— Как быть с Сергеем Николаевичем? Ведь станет допытываться. Может, умолчать, а?

— Допытываться станет… — Наталья опустила наконец голову, прикрыв морщину подбородком. — Все одно, Ксюшенька, дознается от Светки. Все одно, ничего не переменишь.

— Светка еще дите, что она там понимает, — возразила Ксюша нерешительно, нисколько не веря в свои слова. Девочка конечно же нащебечет Левенкову, как они любят папку, как ждут его. Это она умеет.

— Все одно, все одно, — твердила Наталья обреченно. — Раз не укроешь, так нечего брехать. Все одно. Я не отпущу — не уйдет. А как смогу?.. Мешаю я, да куда ж мне? Живую не закопаешь.

— Тю ты! Чего мелешь!

— Да я так, я ничего…

Она ушла, взяв Светин чемоданчик, а Ксюша принялась распаковывать свои оклунки.

Ближе к вечеру, когда Наталья отлучилась в магазин, заходил Левенков, расспрашивал о Москве, о второй дочке, вскользь — о Надежде Петровне, но было видно, что именно о ней ему больше всего хочется узнать. Ксюша рассказала обо всем, что видела, однако произнести откровенное «ждет» язык у нее так и не повернулся.

17

Все лето до сентября прошло в Натальином доме на редкость счастливо. К Свете она привязалась, будто к родной, и та вскоре перестала дичиться и с веселой улыбкой принимала ее ласки. Наталье было приятно, даже радостно угождать, потакать ее капризам, пичкать с утра до вечера всем самым вкусным и видеть тихое довольство и успокоенность Левенкова. Так бы и жить в мире-согласии, ничего более не надо. Она держала тайную надежду оставить девочку у себя, молчала до времени, а когда однажды попыталась заговорить об этом, Света напугалась: как же без мамы, без Людочки? Стало ясно, окончательно ясно: ее счастью срок недолгий — до сентября, а там будь что будет. На роду, знать, написано ей мучиться и терпеть.

С отъездом Светы в доме словно покойник поселился, стало еще тягостнее и томительнее, нежели до ее приезда. Левенков ходил будто в воду опущенный, замкнулся в себе, избегал каких бы то ни было разговоров, а при необходимости отделывался односложными ответами; лицо его темнело, становилось землистым, глаза провалились, потускнели, утратили свою обычную мягкость и доброту. Наталья все видела, все понимала и, глядя на него, сама исходила от жалости и смутной, еще не осознанной вины. Ревность, которую она испытывала к Надежде Петровне ранее, теперь покинула ее, желание во что бы то ни стало удержать Сергея Николаевича подле себя притупилось, оставалась только жалость да находящее временами равнодушие. Все чаще к ней приходила мысль освободить Левенкова, сказать прямо и решительно: «Уезжай!» — но духу на это не хватало, не поворачивался язык, к тому же она знала, что он не согласится, не сможет бросить ее. А как быть дальше — неизвестно. Надо освободить… Эта мысль постепенно вкоренилась в ней, начала неотступно преследовать, тяготить до боли в груди. Сама ведь не живет и другим препятствует. Надо освободить. Но как?

Сея дожди, посвистывая сырыми ветрами, медленно, тягуче проползла осень и ничего нового в ее жизнь не внесла. Подкатили морозы, запуржило, забелело кругом — все осталось по-прежнему. Наталья жила как в тумане: что-то делала, с кем-то разговаривала, встречалась, но все это — машинально, по привычке, как нечто необязательное, никому не нужное. Внешне все выглядело по-людски, по-семейному, как у жены с мужем, и мало кто замечал потерянность Натальи, отчужденность Левенкова, хотя с ним у нее окончательно разладилось и спали они давно порознь. Но последнее она скрывала даже от Ксюши, стыдясь и опасаясь, что та может истолковать неправильно — будто в этом, единственно в этом заключалась для нее жизнь с Левенковым. Нет, не в этом. Совсем не в этом, а сейчас и подавно. Наталья далеко не молодуха, ей нужен не мужик в постели, а близкий человек рядом, хозяин в доме, его внимание и забота. Все это она в Левенкове потеряла, и жизнь для нее стала бессмысленной, ненужной, более того — тягостной. Она мешает чужому счастью, и если не освободит Левенкова, то поступит не по-людски. Жестоко поступит. Но как сделать по-другому? Сергей Николаевич так просто не уйдет, надо поругаться, возненавидеть друг друга. Однако такое немыслимо. Как же она его возненавидит?! Бредни, выдумки. Он и сейчас не упрекает ее ни в чем, не грубит, изо всех сил старается (она это видит) не показывать, что все ему здесь опостылело. Вот у Ксюши с Демидом совсем по-другому: и пьет он, и матом кроет, а любит. Этот может и сам возненавидеть, и пробудить ненависть к себе. Левенков же ни того, ни другого не умеет. Разные люди. А Наталье лучше бы уж с шумом, да по-свойски, нежели с этой отчужденной вежливостью.

Такая жизнь не могла тянуться бесконечно, должен был отыскаться какой-то выход. Она это чувствовала и была готова к любой развязке, но какой именно — не знала. И он, Левенков, тоже не знал.

Проходили дни, недели — одинаковые, монотонные, как докучливое тюрканье сверчка за печкой. Но они все же проходили, надо было прибирать в доме, топить печь, готовить еду.

Однажды Наталья обнаружила, что у нее кончается растопка, и собралась в лес за хворостом, как делали это все заводчане. Левенков с утра отправился то ли в контору, то ли в мастерские, где пропадал целыми днями, похоже, без надобности — лишь бы с глаз долой.

Стояла мартовская оттепель. Снег размяк, потемнел, стал ноздреватым; еще недавно горделивые сугробы осунулись, уронив причудливые гребешки, и превратились в неприглядные грязно-белые бугры. Утоптанная за зиму лесная тропинка сохраняла твердость, но стоило шагнуть в сторону, как под ногами начинало неприятно хлюпать. Не снег, не вода — какая-то кашица.

Наталья не стала забираться в глубь леса — свернула неподалеку от поселка в просторный сосновый бор, изрытый многочисленными окопами, где в сорок третьем проходила линия фронта. Хворост здесь попадался редко, но ей много и не требовалось — охапку-другую на растопку. Она была в фуфайке, в стеганых бурках с резинами и шагала напрямик, подбирая на санки всякую мелочь — остатки после хлопят сосновских, которым ничего не стоило взобраться на дерево, обломить усохшие ветки и отобрать себе что получше.

У одного из окопов, над самым бруствером, Наталья заметила хорошо усохшую ветку и подивилась, как ее до сих пор не обломили. Янтарно-желтенькая, почерневшая лишь на самом кончике, она торчала метрах в двух над землей и сама напрашивалась под топор. Наталья оставила санки, поднялась на бруствер и, примерясь к высоте, тюкнула несколько раз у самого ее основания. Рубить над головой было несподручно, да и сухое дерево известно как поддается… «Ладно, осилю», — решила она, откинув топор к санкам; но, попробовав на излом, поняла, что надрубила слабовато, надо бы еще маленько. Она машинально взглянула на торчащее из-под снега топорище, прикинула, достаточно ли широк бруствер, чтобы не свалиться в окоп, и решительно ухватилась за ветку, повисая на ней. Но ветка опять не поддалась.

— Эка уперлась! — проговорила Наталья, начиная входить в азарт. — А мы счас глянем, кто кого.

Она снова повисла на ветке, но теперь уже подальше от ствола, над самым краем бруствера. Качнулась раз, качнулась два — раздался одиночный, резкий, как выстрел, треск, и не успела Наталья опомниться, как очутилась в окопе, по грудь в снегу.

— Взбрыкнула, баба-дура! — обругала она себя и растерянно огляделась, отыскивая выход.

Окоп был просторным и глубоким, с прорытым сбоку пологим спуском, похоже, для машин, танков или еще для чего — Наталья мало что в этом понимала, — но он, спуск, находился на противоположной стороне, метрах в семи-восьми от нее. По двухметровой толще снега добраться мудрено. Округлый вал бруствера проходил вровень с ее головой. Казалось, взобраться на него не составляет никакого труда, однако она хорошо знала, что стенки окопов в этом лесу отвесно-крутые — еще летом заприметила, когда ходила по ягоды. И все же вылезать надо здесь, до спуска не доберешься. Она пошевелила ногами, поворочалась всем телом, образовав нечто похожее на колодец в сугробе, и стала карабкаться на бруствер, подминая грудью, животом, коленками сползающий под нее снег.