Он аккуратно поместил чубук трубки в ладонь так, что мундштук торчал из нее, как носик чайника. Я забыл, что он всегда делал так, когда злился или бывал раздражен. Он следил за происходившим в соседском саду. Он был любопытен и не пытался этого скрыть: Архитектура — это та же политика, сказал он и взглянул на трубку: Мы приняли дурацкие решения и собираемся продолжать в таком же духе. Повсюду подавленность. Плевать на все, лишь бы оправдать затраты. Анатомию скуки можно изучать в современных архитектурных бюро, сказал он. Он говорил почти как раньше. Ее легче всего рассмотреть именно там. Когда он просыпался по ночам, он размышлял о том, почему ему приходилось работать над тем, от чего он пытался уклониться. Работать над тем, что не любишь больше всего, как-то глупо. И он напомнил, что для того, чтобы избежать современной скуки, он поехал учиться в Восточную Германию. Изучать семантику предмета, сообщил он. Маленькая причуда, новая попытка убежать, вскричал он внезапно. Озарение. В академии напыщенной архитектуры. Инкубатор для всех, кто понял, что современная скука — это необходимое условие для контроля над обществом. Что может быть лучше архитектуры для этой цели? Мы были скучнейшими из скучных. Хуже бюрократов. Мы получили аттестаты, что позволило нам доказать, что наши власть предержащие морили людей скукой. Неплохое бегство, признался он: Я абсолютно ничего не достиг, но хорошо ел, долго спал по утрам и выучил язык, который теперь уже забыл. Я перевел сборник новелл, сказал он. Целую книгу, настоящий шедевр, и вот во время работы над переводом я не скучал. Я сидел в гостиничном номере, ко мне приходила девушка, о которой я не хочу рассказывать. Я пил красный китайский чай, ел ржаной хлеб и свеклу и звонил домой только по необходимости. Отец был недоволен. Он купил еще один кларнет и был все время недоволен. Таким он был всегда. Только в этом он всегда проявлял принципиальность, но мама слышала по моему голосу, что у меня все хорошо. Внезапно она начинала говорить о тканях, о расцветках и тканях, о Жоан Миро, кричал он. Она никогда не работала с тканями, но говорила о расцветках, о натуральных земляных цветах, коричневых и серых, и о том, как она смешивает краски в чане на заднем дворе. Сначала я не понял, что она расслабилась. Впервые за многие годы ей не надо было беспокоиться обо мне. Я, наконец, находился в другой стране, где со мной нельзя было общаться каждый день. Впервые за многие годы я перестал быть ее тяжелой работой. Я понял, что был для нее проблемой, идиотом, который убегал, исчезал, а она сидела у окна и ждала меня. Я понял, что она не спала ночами, когда я сбегал, что она вставала в три часа, делала себе чай и слушала новости по Би-Би-Си. Я сидел в номере старой гостиницы в Восточной Германии, думал о своей матери, которая ни с того ни с сего занялась окраской тканей в чане на заднем дворе, о том, что я перевожу книгу и слушаю радио. Он набил трубку: Она полностью расслабилась. Она могла плюнуть на меня. Просыпаясь посреди ночи, она могла думать о тканях и красках, а не обо мне. Наконец-то я был в безопасности в Восточной Германии, в академии, в надежном месте. Ей казалось, что революция наконец-то ограничила мою свободу. Она первой поняла это, улыбнулся он. Вообще-то она хотела бы, чтобы я жил в высотном доме на окраине города. Сын, к которому она могла бы ходить в гости по воскресеньям, когда самой не хотелось готовить обед. Но я находился в Восточной Германии, и она могла не думать обо мне. Она понимала, что у меня все хорошо, просто замечательно, говорила она соседям и внезапно сообщала, что она кое-что знала об окраске тканей: Ты знал это? сказал он.
Тране покачал головой.
И он рассказал про побег в Каракас. Про то, как он, скучая, переправился через Атлантический океан, про волны, похожие на белые клочья тумана, про китов, пускавших фонтаны, про бесконечный ветер у африканского побережья, пахнувший землей, про рыбаков из Гамбии и их лодчонках. Он помнил, как быстро на море опускалась ночная мгла, и альбатросов, паривших в небе и наблюдавших: Было очень красиво, когда я не страдал морской болезнью. Я сидел на табуретке перед камбузом, чистил картошку и бросал ее в своего рода лохань, сказал он и закашлялся от дыма. Мне надо было перебраться через океан в Каракас. Я толком не знал, зачем мне надо было туда попасть. Конечно, это был побег. Попытка убежать, добавил он. Это было еще до того, как я узнал, что убежать невозможно. Я еще не понял, что у скуки есть много общего со страхом. С абсурдной верой в то, что мы живем в стабильном мире, я попытался убежать. Может быть, я убегал реже других. В общем-то, я думаю, это так. Почему я должен проектировать высотные дома для скучнейшего общества в истории? Почему я должен их конструировать? Думать о фасадах? Ездить на стройплощадки? Высчитывать их стоимость? Разговаривать с директорами по рекламе? Убеждать клиентов? Почему я уехал в Каракас? сказал он. Я вернулся домой из Восточной Германии и получил работу в одном бюро. Я работал в офисе, стерильном, как современная лаборатория, где были сауна, настольный теннис и комната отдыха для некурящих. Те, кто мог, спали друг с другом. Очень сложный порядок, хмыкнул он, некое сообщество, проектирующее высотные дома и фабрики, в котором все без исключения мужчины лезли под каждую юбку. Это казалось забавным в течение года, сказал он и положил руку на живот. Но я был сущим наказанием на всех совещаниях, помнишь? Народный архитектор, сказал он и поднял голову. Я вообразил, что могу делать все, что пожелаю. Я полагал, что мир можно объяснить с помощью хитроумной теории. Я верил в манифесты. Я считал, что хорошо представляю себе мироустройство. Я скучал так, что лучше об этом не вспоминать. А через восемь лет я стал бесчувственным. Временами меня наполняла уверенность, что я могу рухнуть с одного из моих же высотных зданий и результатом этого будет только идеологическая царапина. Это было так давно, что я почти ничего не помню, сказал он. Скука была основным содержанием каждого общего собрания. Я помню внезапно наступавшее молчание, шелест бумаги, запах кофе, голоса за столом, и как кто-то все время подносил булочки. Я видел, что комната для встреч постепенно расплывалась, а потом вновь приобретала свои обычные очертания, и понял, что так будет повторяться до бесконечности. Скука могла быть такой неотступной, что иногда по ночам у меня поднималась температура. Я потел так, что из меня выходил весь выпитый за день кофе. Я не понимал, что же творится на самом деле. Не понимал? Был ли я не в состоянии понять это? И я думал о терроре. Я смотрел на стол президиума собрания и понимал, что иметь власть — это значит заставлять людей скучать до смерти. Я выяснил, что везде речь шла о прошлом. Но самое страшное то, что везде речь шла и о страхе. Не о боязни, сказал он. Все говорило о страхе. Они были перепуганы до смерти. Помнишь? И он рассказывал о бесконечных днях, неделях и годах, которые никогда не кончались. Было самое время смыться: Я не мог больше выносить этого, сообщил он. Я не мог выслушивать новые теории, учившие, что мир столь же нагляден, сколь скучен. Я сделал то, чего никогда раньше не делал. Я смылся. Я нанялся на корабль. Получил новый паспорт. Собрал вещи. Мама улыбалась. Отец заперся в своей комнате и чистил кларнет. И вот в одно прекрасное утро я стоял на палубе корабля, скользившего по воде между двумя маяками при выходе из гавани, и я мог поклясться, что я никогда, никогда не вернусь обратно. Ты помнишь? Я прислал тебе открытку. До встречи через пятьдесят лет, засмеялся он. Я действительно считал, что не вернусь. Что я никогда не вернусь. И когда через пелену тумана я разглядел портовый город Ла Гуаира, в один дождливый апрельский день, нас поливало, как из ведра, вскричал он, был страшный ливень: А что же девушка не заходит? спросил он и указал мундштуком на дверь. Наверное, он слышал, как она пришла, потому что она вдруг возникла в дверях, скромно облокотившись на косяк, и стало тихо, словно больше нечего было сказать. Она пылала от солнца, лицо ее опять покрылось мелкими веснушками, совсем крошечными, ее бил озноб, она стояла босиком; она стояла на одной ноге и потирала ступней другой ноги голень. Она была радостной, нет, счастливой, оттого что северное солнышко наконец-то вернулось. Привет, сказал он. Привет, привет. Он поднял руку, поднеся мундштук ко рту, и посмотрел на нее долгим взглядом. Расскажи еще о Ла Гуаира и Каракасе, сказала она. Я не подслушивала, но твой голос доносился до сада. Расскажи, как там было. У тебя есть зажигалка? сказала она. Я прожарилась до костей. До самых костей. Тране налил бокал Кампари из холодильника, добавил льда, кусочек лимона, не забыть бы, сказал он себе. Она сидела на подоконнике рядом с архитектором. Он по-отечески обнимал ее левой рукой. Мне надо бы по крайней мере обнять ее, сказал он взглядом, протягивая ей бокал. И она посмотрела на него глазами, вопрошавшими: откуда ты знаешь? Она спокойно повернулась к архитектору: Как тебя зовут? Он склонился к ней и прошептал имя ей на ухо, он долго не отрывался от ее уха, она же смотрела на него и смеялась, и архитектор стал рассказывать о пальмах, о белых домах на склонах гор, о навесах из гофрирован