- Слушай, короче. Сейчас здесь на сотом и на двухсот пятидесятом заставы будут. Ты это, главное, молчи. Я сам с ними разберусь. Жалко, что у тебя калаш ровесник моей бабушке... Не спрячешь никуда... Где только ты откопал дрянь такую? – поучал он Артёма, зажигая фонарь.
На сотом метре прошло гладко. Здесь тлел небольшой костерок, у которого сидело два человека в камуфляже. Один из них дремал, а второй дружески пожал Бурбону руку.
- Бизнес? Понима-аю, - с заговорщической улыбкой протянул он.
До двухсотпятидесятого метра Бурбон не проронил ни слова, угрюмо шагая вперёд. Был он какой-то злой, неприятный, и Артём уже начал раскаиваться, что решился отправиться с ним. Отстав на шаг, он проверил, в порядке ли автомат, и положил палец на предохранитель.
У последней заставы вышла задержка. Там Бурбона то ли не так хорошо знали, то ли, наоборот, знали слишком хорошо, так что главный отвёл его в сторону, заставив оставить рюкзак у костра, и долго допрашивал о чём-то. Артём, чувствуя себя довольно глупо, остался у костра и скупо отвечал на вопросы дежурных. Те явно скучали, и были горазды поболтать. Артём по себе знал, что если дежурные так разговорчивы – это хороший знак, раз скучают, то всё спокойно. Если бы сейчас у них что-нибудь тут странное происходило, ползло бы что из глубины, с юга, прорваться кто пытался, или звуки слышались подозрительные, они бы тут сгрудились вокруг костра, и молчали бы так напряжённо, и глаз с туннеля не сводили. Значит, сегодня всё спокойно в туннеле. Значит, можно идти не опасаясь, во всяком случае, до Проспекта Мира.
- Ты ведь не местный. С Алексеевской, что ли? – дознавались дежурные, пытливо заглядывая Артёму в лицо.
Артём, помня наказ Бурбона молчать и ни с кем не разговаривать, пробормотал что-то неясное, что можно было понять по-разному, предоставив спрашивающим полную свободу трактовать его бурчание. Дежурные, отчаявшись добиться от него ответа, переключились на обсуждение рассказа какого-то Михая, который на днях торговал на Проспекте Мира и имел неприятности с администрацией станции.
Довольный, что от него наконец отстали, Артём сидел и сквозь пламя костра всматривался в южный туннель. Вроде, это был всё тот же бесконечный широкий коридор, что и на северном направлении на ВДНХ, где Артём совсем недавно вот точно так же сидел у костра на посту на двухсот пятидесятом метре. С виду он ничем не отличался... Но было что-то в нём, не то особый запах, доносимый туннельными сквозняками, не то особенное настроение, аура что ли, присущая только этому туннелю и придававшая ему его индивидуальность, делавшая его непохожим на все остальные. Артём вспомнил, как отчим говорил как-то, что нет в метро двух одинаковых туннелей, да и в одном и том же два разных направления – и те отличаются. Эта сверхчувствительность развивалась с долгими годами походов, и не у всех. Отчим называл это «слышать туннель», и это у него было, он этим гордился и не раз признавался Артёму, что уцелел в очередной переделке только благодаря этому своему чувству. У других, несмотря на все их долгие странствия по метро, ничего такого не получалось. Некоторые приобретали необъяснимый страх, кто-то слышал звуки, голоса, постепенно сходил с ума, но все сходились в одном: даже когда в туннелях нет ни души, они всё равно не пустуют. Что-то невидимое и почти неощутимое медленно и тягуче текло по ним, наполняя их своей собственной жизнью, словно тяжёлая стылая кровь в венах каменеющего левиафана.
И сейчас, не слыша больше голосов дежурных, тщетно пытаясь увидеть что-либо во тьме, стремительно густеющей в десяти шагах от огня, Артём начинал понимать, что имел в виду отчим, рассказывая ему о «чувстве туннеля». Дальше этого места ему не приходилось ещё ступать в сознательном возрасте, и хотя он знал, что за нечёткой границей, очерченной пламенем костра, где багровый свет мешался с дрожащими тенями, есть ещё люди, но в данное мгновение это представлялось ему невероятным. Казалось, жизнь кончалась в десяти шагах отсюда, впереди больше ничего не было, только мёртвая чёрная пустота, отзывающаяся на крик обманчивым глухим эхом. ...Но если сидеть так долго, если заткнуть уши, и гам болтающих дежурных останется снаружи, если смотреть вглубь не так, будто пытаешься там что-то особенное выглядеть, а иначе, словно пытаешься взгляд свой растворить во мгле, вместе с собой, слиться с ним, стать частью этого левиафана, не чужеродным телом, а клеткой его организма, то сквозь руки, закрывающие доступ звукам из внешнего мира, минуя и органы слуха, - напрямую в мозг начнёт литься тонкая мелодия – неземное звучание недр, смутное, непонятное... Совсем не тот тревожный зудящий шум, плещущий из разорванной трубы в туннеле между Алексеевской и Рижской, нет, нечто иное, чистое, глубокое...
Ему чудилось, что на время он сумел окунуться в тихую реку этой мелодии, и вдруг, не разумом, а скорее проснувшейся в нём интуицией, разбуженной, наверное, в том самом месте шумом из разорвавшейся трубы, постиг суть этого явления, не понимая его природы. Потоки, выплёскивающиеся наружу из той трубы, как ему показалось в ту секунду, были тем же, что и эфир, неспешно струившийся по туннелям, но в трубе они были гнойными, заражёнными чем-то, беспокойно бурлящими, и в тех местах, где вспухшие от напряжения трубы лопались, гной этот изливался толчками во внешний мир, неся с собой тоску, тошноту и безумие всем живым существам...
Артёму показалось вдруг, что он стоит на пороге понимания чего-то очень важного, как если бы последние полчаса его блужданий в кромешной тьме туннелей и в сумерках собственного сознания приподняли завесу над великой тайной, отделяющей всех разумных созданий от познания истинной природы этого гротескного мирка, выгрызенного прошлыми поколениями в недрах Земли. Но вместе с тем ему стало и страшно, словно он только что заглянул в замочную скважину двери, надеясь узнать, что за ней, и увидел лишь нестерпимый свет, бьющий изнутри и опаляющий глаза. И если открыть дверь, то свет этот хлынет неудержимо и испепелит на месте того дерзкого, что решится открыть запретную дверь. Но свет этот – и есть Знание.